Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красота нравственного деяния зависит от красоты его выражения. Сказать, что поступок красив, значит сделать его таким. Теперь остается лишь доказать это на деле. Об этом позаботятся образы — средства сообщения с великолепием материального мира. Поступок прекрасен, коль скоро он порождает, извлекает из нашего горла песню. Нередко совесть, при помощи которой мы судим о действии, прослывшем дурным, и сила выражения, которой оно, должно быть, отмечено, принуждают нас к пению. Измена заставляет нас петь оттого, что она прекрасна. Мне казалось, что, предавая воров, я не только снова оказывался бы в нравственном мире, но и вернулся бы к педерастии. Обретая силу, я становлюсь своим собственным богом. Я диктую. Применительно к людям понятие «красота» предполагает для меня гармоническое созвучие лица и тела, к которому порой добавляется мужественная грация. При этом красота сопровождается великолепными, властными, царственными движениями. Нам кажется, что в их основе лежат весьма своеобразные моральные принципы, и, культивируя в себе подобные добродетели, мы надеемся вдохнуть в свои бледные лица и гнилые тела ту же мощь, которой природа наградила наших любовников. Увы, эти добродетели, которых они начисто лишены, являются нашей слабостью.
Сейчас, когда я пишу эти строки, я думаю о своих любовниках. Я хотел бы, чтобы они были пропитаны моим вазелином, мягким, с легкой примесью мяты веществом; я хотел бы, чтобы их мышцы были окутаны этой нежной прозрачной пленкой, без которой их самые драгоценные свойства кажутся менее привлекательными.
Говорят, что, если человек лишается какой-либо части тела, оставшаяся часть становится более сильной. Я тешил себя надеждой, что член Стилитано вобрал в себя силу его отсеченной руки. Долгое время я представлял себе могучий орган гигантских размеров, способный на крайнюю дерзость, хотя поначалу меня заинтриговало и то, с чем Стилитано позволил мне ознакомиться: единственная складка его голубых полотняных брюк, забавным образом четко обозначенная на его левой ноге. Быть может, эта деталь не настолько сильно будоражила бы мое воображение, если бы Стилитано то и дело не подносил туда левую руку и если бы он, подобно дамам, которые делают реверанс, образующий складку, не зажимал столь бережно ткань ногтями. Я не верю, что он никогда не терял присущего ему хладнокровия, но наедине со мной он был чрезвычайно спокоен. С легкой наглой усмешкой он небрежно смотрел, как я поклоняюсь ему. Я знаю, что он будет меня любить.
Сальвадор не успел переступить порог нашей гостиницы с корзиной в руке, я поцеловал его на улице, настолько я был растроган. Он оттолкнул меня:
— Ты рехнулся! Нас могут принять за mariconas![8]
Он довольно хорошо говорил по-французски, выучив язык в окрестностях Перпиньяна, куда ездил собирать виноград. Обидевшись, я отодвинулся. Его лицо было фиолетовым, цвета капусты, которую вытаскивают из грядки зимой. Сальвадор не улыбался. Он был шокирован. «Стоит ли, — видимо, думал он, — вставать в такую рань, чтобы просить милостыню на морозе. Жан не умеет держать себя в руках». Его мокрые волосы стояли дыбом. Из-за стекла на нас смотрело множество лиц — на нижнем этаже гостиницы разместился большой, выходивший на улицу зал кафе, через который надо было пройти, чтобы подняться в номера. Сальвадор обтер лицо рукавом и вошел. Мне было двадцать лет. Если капля, застывшая на кончике носа, прозрачна как слеза, почему бы мне не слизнуть ее с таким же восторгом? Я был достаточно искушен в оправдании гнусностей. Если бы я не боялся возмутить Сальвадора, то сделал бы это в кафе. Между тем он шмыгнул носом, и я догадался, что он проглотил соплю. Пройдя с корзиной мимо шпаны и нищих, он направился в кухню. Я шел за ним следом.
— Что с тобой? — спросил я.
— Ты обращаешь на себя внимание.
— Что тут плохого?
— Нельзя целоваться вот так, посреди улицы. Сегодня вечером, если хочешь…
Он сказал это с недовольным видом и тем же презрительным выражением лица. Я хотел лишь таким образом выразить свою благодарность, согреть его своей скудной нежностью.
— Что же ты вообразил?
Кто-то бесцеремонно толкнул его, отстраняя нас друг от друга. Я не пошел за ним в кухню. Я подошел к скамье и сел на свободное место у печки. Мне было наплевать, смогу ли я, будучи без ума от мощных красавцев, влюбиться в этого вшивого уродливого оборванца, на которого покрикивали даже трусы, воспылать страстью к его приплюснутым ягодицам… а если, как на грех, у него окажется великолепный член?
Баррио Чино был в ту пору своего рода притоном, населенным не столько испанцами, сколько иностранцами, которые все как один были вшивой шпаной. Иногда мы одевались в шелковые рубашки зеленого или светло-желтого цвета, обували стоптанные туфли, наши прилизанные шевелюры казались густо намазанными лаком. У нас не было вожаков, но были свои заправилы. Я не смогу объяснить, каким образом ими становились. Вероятно, это происходило после ряда удачных операций по продаже жалких трофеев. Они вели наши дела и руководили налетами, забирая себе умеренную долю добычи. Мы не были более или менее организованной бандой, но, живя посреди такого грязного хаоса, в недрах квартала, пропахшего маслом, мочой и дерьмом, некоторые падшие люди доверялись кому-то более ловкому, чем они. Столько оборванцев блистали молодостью, но некоторые из нас излучали таинственный свет, подлинное сияние; тела, взгляды и движения этих ребят насыщены магнетизмом, который превращает любого в их игрушку. Так, я был сражен наповал одним из них. Я расскажу подробнее о Стилитано, одноруком, через несколько страниц. Но прежде всего да будет вам известно, что он не был наделен ни единой христианской добродетелью. Весь его блеск, вся его сила заключались у него между ногами. Его член со всеми своими придатками, весь этот агрегат был настолько прекрасен, что у меня не поворачивается язык назвать его органом воспроизводства. Казалось, он был мертв, он редко и медленно приходил в движение, но не спал. Даже ночью он излучал из тщательно, хотя и одной рукой застегнутой ширинки сияние, озарявшее его обладателя.
Моя связь с Сальвадором длилась полгода. Она была не из тех, что кружат голову, но весьма плодотворной. Мне удалось полюбить его тощее тело, серое лицо, редкую бороду нелепой формы. Сальвадор заботился обо мне, а ночью, при свече, я выискивал в швах его брюк вшей — наших неизменных спутников. Вши населяли нас. Они одушевляли нашу одежду, которая без них мертвела. Нам нравилось осознавать — и ощущать — присутствие этих полупрозрачных насекомых, которые не были приручены, но были родными до такой степени, что любая чужая вошь, не принадлежавшая нам двоим, внушала отвращение. Мы гоняли их с надеждой, что днем они появятся вновь. Мы давили их ногтями без отвращения и неприязни. Мы не бросали их трупы — или останки — в мусорный ящик, а позволяли им, обагренным нашей кровью, падать в грязное белье. Вши были единственным признаком нашего процветания, точнее, обратной стороны нашего процветания, но было логично, что, способствуя улучшению своего состояния, которое его как бы оправдывало, мы заодно оправдывали и симптомы этого состояния. Будучи столь же необходимыми для познания нашей слабости, как украшения для познания того, что именуют триумфом, вши были драгоценностью. Мы и стыдились их, и гордились ими. Я долго жил в каморке без окон, с форточкой, выходившей в коридор, где по вечерам пятеро жестоких и нежных типов, улыбаясь или морщась от неудобной позы, обливаясь потом, искали этих благородных насекомых, с которыми мы состояли в родстве. Было неплохо, что посреди всей этой нищеты я стал любовником самого бедного и уродливого из них. Вследствие этого я оказался в привилегированном положении. Мне было трудно, но каждая новая победа — мои грязные, гордо выставленные напоказ руки помогали мне гордо выставлять напоказ мою бороду и длинные волосы — вселяла в меня силу или слабость, что в данном случае было одним и тем же, для следующей победы, которая на вашем языке, естественно, именовалась бы поражением.