Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, Пансион остался в наших душах. Я навсегда запомнил серое приземистое здание — неподалеку от Брайтона, у свинцовых волн. Широкие коридоры, лестницы с перилами, отполированными до блеска. Огромный прямоугольный двор, спортивную площадку, крытый бассейн… К спорту там относились серьезно — как это принято у британцев. Я неплохо боксировал и быстро плавал, а после горячо полюбил лаун-теннис. На корте я пропадал часами, через два года мне уже не было равных. Иногда я даже обыгрывал инструктора — крепкого немца с очень сильной подачей.
Первый этаж занимали спальни — на мужской и женской половинах. Границу между ними охранял подслеповатый Поль. Обмануть его ничего не стоило, и мы пользовались этим вовсю, хоть забавы наши были тогда еще совсем детскими. Все пять лет я прожил в одной комнате, с теми же тремя соседями. Мы хорошо ладили, но почему-то не подружились. Вообще, сказать по правде, нам было мало дела друг до друга. Мало было и разговоров, зато в молчании всей четверки каждый из нас находил комфорт. Потому, год за годом, мы, не сговариваясь, оставались жить вместе.
Лишь с одним из них, Томасом из Отцталя, я сошелся чуть ближе, чем с остальными. Именно Томас сыграл потом важную роль, но об этом после, а в Пансионе мы беседовали порой о спорте и о горных склонах. Я обучал его крученому бэкхенду, что никак ему не давался, а он в свою очередь прививал мне основы правильной горнолыжной стойки. В Брайтоне не было ни гор, ни снега, но я знал отчего-то: лыжи ждут меня впереди. И тренировался усердно, приспособив для этого роликовую доску.
Ну а наверху были классы, где учили всему на свете — учителя, которых тоже отобрали тщательно и поштучно. Их задача была ясна — вытолкнуть нас на глубину с мелководья. Не только ткнуть носом, но и погрузить с головой — без скидок на возраст и сложность предмета.
Наук было много, они мешались в кучу. В наших головах создавалась каша, в которой мы сами должны были найти свое. Теперь-то я понимаю: во многих теориях нельзя было разобраться, как ни старайся — без сложного математического аппарата, которым нас не рисковали мучить. Но мы все равно старались — с каким-то экзальтированным азартом. Даже порой удивляя преподавателей, видавших виды.
К шестнадцати годам я представлял в деталях массу вещей, не пригодившихся мне впоследствии. Я знал, как происходит синтез рибосом и от чего возникают волны-убийцы, что такое лептоны и барионы, метаболизм и кварк-глюонная плазма. Я мог разъяснить любому принцип Парето и устройство языка Майя, стадии субдукции земной коры, вечную противоречивость отрицания отрицания. С нашим астрофизиком Бредли я обсуждал вполне компетентно свойства пульсаров и нейтронных звезд. Мог рассчитать плотность газа в красных гигантах из далеких галактик. Рисовал в тетрадке световые конусы и искривленные тяготением римановские сферы… Всему уделялось время, ни в чем не давалось поблажки. Каждый из преподавателей считал свою науку главной. Это тоже запало мне в память — как и их лица, их голоса. Их горячечная неприкаянная увлеченность.
Некоторые из них дружили с нами. Бывало, мы вместе уходили на берег, бродили по скрипучей гальке, сидели на камнях, обточенных морем. Нас приглашали в гости, поили чаем с невкусными британскими кексами. Они были одиноки — каждый по-своему и все одинаково. Им хотелось делиться с кем-то, и мы подходили как нельзя лучше. С нами они расслаблялись, некоторые чересчур. Мы будто вытягивали их скрытую сущность, приоткрывая забавные вещи. Впрочем, они казались нам чудаками, не более. Нам еще рано было думать о страшном прессинге общественного устройства.
Руководство Пансиона поощряло такие встречи. Быть может, там надеялись, что учителя заменят нам семьи — многие из нас не бывали дома с одиннадцати-двенадцати лет. В целом, мы их уважали — больше, чем своих родителей, оставленных в разных странах. Нам нравилось впитывать их опыт, пусть однобокий, преломленный хитрой линзой. И, при том, нам очень хотелось никогда не стать такими, как они.
Иногда впрочем мы подражали им в чем-то — вполне бездумно, как дети старшим. Я, к примеру, сделал себе значок с акацией — как у того самого Бредли. Он рассказал нам: ветка акации у масонов — символ могущественных тайных знаний. А сосед Томас, с легкой руки Монтгомери, биохимика, чуть не на год увлекся Даоизмом. Это было актуально — страх смерти мучил его с раннего детства. К тому же, ему, тирольцу, импонировало, что бессмертные удаляются в горы от мирской суеты.
Они с Монтгомери наперебой цитировали Лао Цзи: «Горы, окутанные дымкой, это воплощение гармонии, возникающей при соединении инь и янь». Фраза была наивна, но над ними никто не смеялся. «В поисках бессмертного я обошел пять гор страны. Меня не испугала их отдаленность», — висело у Томаса над кроватью. Потом надпись исчезла. А Монтгомери выгнали из Пансиона за пьянство.
Некоторые из учителей представали откровенными бунтарями — на морском берегу или дома за жидким чаем. Они говорили вещи, очевидные и естественные на наш взгляд, что повергли бы в шок идеологов современной Европы. Демократии влетало по первое число — наверное им это казалось смелым, но нас, признаться, ничуть не трогал их воинственный пыл. Нам было не до судеб мира — свои собственные миры заботили нас куда больше. Потому быть может чуть ли не ближе всех стал нам Грег Маккейн, брутальный циник. Его концепция беспредельного эгоизма перекликалась в чем-то важном с плакатами на стенах.
«Когда от тебя ожидают многого, не стоит пытаться всем нравиться, это бессмысленно и не нужно».
«Когда сам ждешь от себя еще большего, каждый день нужно проживать, беря от него все».
«Будто потом — пожар, потоп, мор. Будто ни одна девка не отдастся тебе больше. Не отказывай себе в удовольствии, наплюй на догмы. Ты и так ходишь по острому краю…»
Так он разглагольствовал, попыхивая трубкой, усмехался всезнающе, и мы видели: его не сбить с толку. «Удовольствие» было главным словом в его горячих, но коротких проповедях. Все остальные служили лишь фоном. Сам он ни в чем себе не отказывал — это был поучительный пример. По крайней мере, его слова не расходились с делом.
У нас с удовольствиями было хуже, а потом все смешалось — грянул гром. Сразу у трех воспитанников что-то переклинило в мозгах — и в течение недели, один за одним, случились страшные эпизоды. Психологи забили тревогу, очевидно пытаясь показать свою нужность. Информация просочилась в прессу, и это было начало конца. Тему мусолили довольно долго, к нам шлялись фотографы, репортеры и фригидные активистки из общества защиты детей. Хоть на детей к тому времени мы уже походили мало.
Потом нас собрал Директор и известил, что заказчики умывают руки. У них есть прекрасный повод — право, трудно их винить. «Но мы, — директор кивнул на группу каких-то мрачных людей из администрации, — мы решили бороться. Мы хотим закончить начатое, нравится это кому-то или нет…»
Его речь почему-то не произвела на нас впечатления, хоть теперь я понимаю, что они шли на немалый риск. По слухам, борьба была отчаянной, но в ее исходе никто не сомневался. Начались трудности с финансированием — программы сворачивались, учителя разбегались. Вскоре Пансиону пришлось признать поражение.