Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда никуда не уезжают. Разве что однажды…
Навсегда алкоголичка дядя Степа. Иногда ее называют старой перечницей. Ну, старая – это понятно. А почему перечница? А потому что нос у нее – огромной картофелиной, мясистым мятым перцем, да еще и в таких забавных черных крапинках и глубоких рытвинах. Иногда пахнет от нее странно, очень странно.
Покачиваясь, стоит она на ступеньках, улыбается мягкой, слезливой, неприятной улыбкой. Морщинистое лицо разъезжается в стороны. Заплывший глаз закатывается под самый лоб, а нос, он уже не перец, а целая груша, – раскачивается над подбородком, – туда-сюда.
Дядя Степа озабоченно роется в черной, истертой на сгибах кошелке. Пахнет от кошелки чем-то тяжелым, удушающим.
– На вот, деточка, возьми ириску.
Ириска липкая, пачкает ладонь. Я осторожно кладу ее на подоконник в пролете второго этажа.
Там, с обратной стороны Земли, похожая на меня девочка в перекрученном черном фартуке так же медленно поднимается по ступенькам. А та, другая, семенит в сторону гастронома, раскачиваясь на ходу вместе с носом и потертой кошелкой. Когда-то ее звали… Впрочем, это неважно. Когда-то ее звали женским именем. Простым и благозвучным.
Однажды, в одной стране, жил фараон.
У него была золотая колесница и прекрасная жена. Колесница колесила по прекрасной, волшебной стране с бесплатной газировкой (три копейки стакан), бесплатными жареными семечками и бесплатным кремом от бисквитного торта. Кремовые завитушки, похожие на собор Василия Блаженного (я видела на открытке).
Там, в этой волшебной стране, каждой старушке полагалась куча ирисок «Золотой ключик». Только успевай. В распахнутые кошелки сыпались конфеты, леденцы, шоколад. Каждой старушке полагался эскорт из вежливых девочек и мальчиков в ослепительно-алых галстуках.
Эскорт переводит старушек через дорогу и отдает честь.
– Я миленка полюбила, я миленку отдалась, – так и есть, – хлопает входная дверь, это возвращается совсем веселая дядя Степа. То есть, теперь ее веселье немножечко буйное, опасное даже. Она спотыкается и произносит слова… Это такие слова, которые не следует повторять детям. Чертыхается и спотыкается снова.
– Я миленка, – она стучит в собственную дверь, – открой, курва старая, открой, – садится на ступеньки и плачет.
Странно, в однокомнатной квартире дяди Степы никто, кроме нее самой, не живет. Тогда кто же тогда…
Я припадаю к замочной скважине и вижу, как шарит она по дну кошелки в поисках ключа. Всхлипывает и сморкается прямо на пол.
Однажды, в одной стране, жили одни люди. Обычные люди. Обычные, да не совсем. Они катались на трамваях, ходили в цирк, стояли в очередях, спускались по ступенькам. У них, у этих людей, все было как у нас. Пятиэтажные дома и темные подъезды. Лестничные клетки и тесные комнатки. Папиросы «Беломор-канал», конфеты «Золотой ключик», кремовые завитушки и полные жмени жареных черных семечек. Облигации государственного займа, сложенные вчетверо и лежащие в комоде, в стопках глаженного белья.
Белые шарики нафталина. Несметные орды клопов. Полчища рыжих тараканов. Алюминиевые кастрюли, чугунные сковородки, деревянные прищепки. Мастика. Никелированные шарики кроватей, группы продленного дня. Дворовая стенгазета, шахматный кружок. Метро, самое красивое в мире. Статуя пионерки с отбитым носом. Горн, построение, поднятие флага. Политинформация, товарищеский суд.
Это были очень счастливые люди. Насколько могут быть счастливыми те, кто ходит вниз головой.
На противоположной стороне Земли, разумеется, от нас, идущих головами вверх.
.Вот так всегда. Из ничего.
Трамвай, идущий до таинственной «зупинки». Неуклюжие бабы с корзинами, острые запахи другой жизни.
В детском саду нас, осатаневших от жары, потчуют бражкой. Бражку можно пить, пока не заноют зубы и не нальется тяжестью низ живота, – хмельную, воздушно-игривую. Няньки в тени хлещут полные ноги наломанными тут же ветками ивы.
Впереди – лето.
Жара, сухостой, затяжные дожди. Ливни. Ливень будто оползень, – обваливается с ближайшего облака черной стеной.
Стуча зубами, прячемся под крышей веранды. Лееетооо. В зарослях лопуха крыжовенный куст, полная тарелка красных, желтых, зеленых ягод.
Слухи вползают в форточку, – будто сводки с передовой. Ведро смородины – двадцать рублей, слыханное ли дело?
А на Житнем – двадцать пять. Дешевле не будет.
Набухает небо дождем, – люди в черном стоят у подъезда.
В специальных негнущихся костюмах и строгих платьях со складками. Не смотри, не смотри, не смотри, – а как же не смотреть, когда слышно, – слышно везде, – оркестр играет вразнобой, врастяжку, особенно страшен одинокий вопль трубы, – я затыкаю уши и ныряю под подушки. Ведь оно закончится, как и дождь, – и угрюмые люди в черном окажутся всего лишь соседями с пятого этажа.
Мы играем в «секретик». Махровые лепестки, расправленная фольга, серебряная и золотая, разноцветные стеклышки. Сквозь них все кажется изумрудным, – дом, скамейка, платье, аллея.
Мы зарываем тайну. Пусть только найдут, пусть попробуют. Пусть только доберутся, – «секретик» трамбуется влажной землей и посыпается листьями. Украшается веткой. Или спичечным домиком.
В домике живет шмель. Это не просто шмель, а король шмелей, – гудит тревожно, скребет железными лапами.
Шмель – если хотите знать, – это самое страшное. Особенно если случайно залетит в горло. Этот, в коробке, уже никуда не залетит. Он будет сидеть на холме, сторожить секрет.
Ах, бесстыжие! Куда ветки рвать? А если голову? – на расстоянии вытянутой руки хлопает входная дверь «парадной», и нас, таинственно шуршащих фантами, сдувает в момент.
Никто не знает, сколько ей лет. Может, сто, а может, и больше. Вначале раздается стук, а потом – сухой кашель. Кашель лающий, затяжной. Говорят, она курит табак, такую специальную трубку. Зовут ее Череп. Зимой и летом она ходит в плаще-болоньи и черных ботах. Лицо похоже на скорлупу грецкого ореха. Глаза прячутся за черными очками. Только один раз, всего один раз нам повезло. Когда на Череп наехал велосипед, и очки слетели с крючковатого носа, мы увидели глаза. Крохотные, запавшие, совсем не такие грозные. Затянутые пленкой сморщенных век. Звякнули бутылки в капроновой авоське. Чертыхаясь, Череп долго поднималась, шаря ладонями по бровке. Никто ей не помог. Все будто окаменели от ужаса.
Я не знаю, бывает ли что-то страшнее черепа. На трансформаторной будке напротив второго подъезда точно такой нарисован, а под ним – скрещенные кости. Мне кажется, там кто-то живет. Очень напряженной, тревожной жизнью. Как шмель в коробке. Какой-нибудь замученный оккупантами партизан. Не всех же убили. Некоторые ходят по улицам в орденах, а у некоторых – еще и синие наколки. Бывшие партизаны играют в домино в сквере напротив и, обмахиваясь газетой «Правда», требуют уважения. Один бывший партизан выступал в школе. Классная просто светилась, что смогла заполучить такой редкостный экземпляр. Партизан вначале говорил скучными заученными фразами, а потом – разошелся не на шутку. Его ладони взлетали над головой и пикировали на неведомую цель, а красное, изрезанное глубокими морщинами лицо сияло. Наверное, ему казалось, что он идет в атаку, бомбит фрицев, и вся жизнь – впереди.