Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бейте, сволочи! Чтоб вы все передохли, гады! — Это Барух, мой храбрый и сильный Барух. Надо умирать достойно. Габо тоже хочет сказать что-нибудь такое же, важное и сильное, но у него не получается открыть рот.
— Подожди, не стреляй, — говорит Мустафа кому-то.
— Не наказывайте меня, я не хотел! — говорит Горан и начинает плакать. — Я же говорил, что мне нужен горшок! Барух, отдай мой горшок! Мама!
Ханджары принимаются ржать, и тут же следует выстрел, над самым ухом, настолько близкий, что Габриэль даже глохнет на секунду, а потом сразу слепнет, потому что горячая липкая масса падает ему прямо на лицо и на глаз, широко открытый, отчаянно вывернутый в безуспешных поисках неба.
— Ну говорил ведь! Мне его куртка нужна!
— Шма, Исраэль!.. — это опять Барух. И выстрел. Второй. Два выстрела на троих. «Значит, я убит?» — думает Габо. Он приоткрывает левый глаз, тот, что ближе к земле, и видит землю и муравья, настороженно приподнявшего усики.
— Цела твоя куртка! — это второй ханджар.
«Я слышу и вижу. Я еще жив, — думает Габо. — Мне не повезло. Сейчас они сбросят нас в яму, и я буду умирать там, долго и трудно.»
Он хочет попросить, чтобы его тоже убили, но рта не раскрыть, да и бесполезно. Свои две пули на троих они уже получили, а больше не выдают, таков порядок.
— Подожди, не сбрасывай, — говорит Мустафа.
Габриэль чувствует какое-то шевеление наверху, на спине. Потом вдруг становится легко, потом онемевшие руки падают сбоку, больно отдавая в плечевые суставы. Куртка. С него стаскивают куртку.
— Связать снова?
— Зачем? — говорит Мустафа, разглядывая куртку. — Трупы не бегают. Эй, ты! Чего расселся, как на цыганской свадьбе? Сбрасывай падаль!
Кто-то переворачивает Габриэля на спину. Это цыган Симон.
— Шш-ш-ш… — шепчет Симон. — Молчи, Габо, и не шевелись. Шш-ш-ш…
Он скатывает Габриэля в ров, как бревно. Чей-то локоть упирается Габриэлю в бок. Надо бы устроиться поудобнее, но шевелиться нельзя — Симон запретил. Габо крепко зажмуривается, и тут что-то тяжелое бухается сверху, больно придавливая его к острому локтю нижнего мертвеца. Он с трудом удерживается от крика и открывает глаза. На него смотрит искаженное мертвое лицо Баруха. Часть лица. Габриэль хочет закричать, но тут сознание, сжалившись, покидает его.
* * *
Когда самолет набрал высоту и стюардессы засуетились в проходе, сосед Берла, жилистый, выбритый до блеска американский сержант, крякнул и достал откуда-то из-под ног початую бутылку «Дикой Индюшки».
— Ты ведь не откажешься составить мне компанию, а, приятель?
Берл вздохнул. Сержант начал оказывать ему усиленные знаки внимания, когда они еще только вошли в салон и рассовывали свои сумки по ящикам для багажа.
— Как можно отказать самой сильной армии в мире? — ответил он. — Вот только, послушай, бижу, не слишком ли рано для бурбона?
— Ничуть! — просиял сержант. — Бурбон годится для любого времени, особенно в отпуске. Особенно в последние часы отпуска…
Он протянул Берлу руку: Сержант Смит. Джек Смит. Из Мериленда.
— Редкое имя, — заметил Берл и тоже представился. — Майкл Кейни. Из Торонто.
— Репортер? — Сержант понимающе кивнул на внушительный кофр с фотоаппаратурой. — Много там вашего брата, в Сараево. Хотя раньше-то побольше бывало…
Он плеснул виски в пластиковый стаканчик и протянул Берлу.
— Давай, приятель… за твою будущую Пулитцеровскую премию!
Выпили.
— Давно ты в Боснии, Джек? — спросил Берл, ставя на стол пустой стаканчик. — Как там служить? Скучно небось?
— Да нет, что ты… — удивился сержант. — В Боснии классно. В Сараево то есть. В Германии скучно, это да. Никакой цивилизации. Ни баб, ни развлечений… жуть. А в Боснии хорошо. Палатки хорошие, новые, с деревянными полами, ага. В Германии, скажем, если палатка на шестнадцать, то там шестнадцать и живут. Таков порядок. А в Боснии нет, в Боснии свобода… ты что… Палатка на шестнадцать, а там — шестеро или даже пятеро, представляешь? Душевые, горячая вода, все путем… ты что…
Он налил снова.
— Ну, давай — за Боснию… классное местечко, парень, слушай меня. А жрачка! Жрачка! — сержант наклонился к Берлу, схватил его за руку и горячо зашептал: — Ты мне не поверишь, так что пристегнись, чтобы с кресла не упасть. Пристегнись, пристегнись, я тебя сейчас удивлю, приятель! Там у нас местные повара по контракту! Представляешь? По контракту! Ты такой жрачки в жизни не пробовал, вот что я тебе скажу!
Берл ухмыльнулся и высвободил руку.
— Послушать тебя, так лучше места не найти.
— Конечно! — заверил сержант. — В Европе точно не найти! А какие девочки! Какие девочки! Идешь по городу, а навстречу тебе — девки, одна другой краше. Не то что в Германии — одни крокодилы злобные. В Германии, скажем, подмигнешь такой — не для чего-то там, а просто от отчаяния, потому что с такой крокодилицей можно только в крокодильем болоте, да и то — по сильной пьяни… подмигнешь, а она, стерва, на тебя зубами — щелк!.. щелк!.. и в полицию бежит, представляешь? В полицию! А за что? Что я ей такого сделал? Подмигнул без никакого дурного умысла… За что же сразу в полицию? Дерьмо…
Сержант заскрежетал зубами, видимо, припомнив что-то очень обидное.
— Не горюй, бижу, — сказал Берл. — Забудь ты ее, эту дуру. Мало ли что бывает…
— Ага… — детина в форме смахнул злую слезу. — Тебе легко говорить… А мне за это сержанта на два года задержали. Два года, представляешь? Всего-то и подмигнул…
Он снова разлил виски по стаканчикам.
— Забудь, Джек. Ты еще в генералы выйдешь, — сказал гуманный Берл. — Да и вообще… сейчас-то ты летишь не в Германию…
— Будь она проклята! — добавил сержант, заглатывая бурбон.
— Амен! — припечатал Берл и перевел на другое. — Ну а кроме баб и жрачки? Стрелять-то приходится?
— Стрелять? В кого? — удивился сержант. — Нет, приятель, это же не Ирак… ты что… Есть у нас саперы, эти еще иногда работают. Мин много осталось. А мы — нет, ты что…
Бутылка кончилась в аккурат над Балканами.
Сараевский аэропорт хранил на себе отчетливый отпечаток войны. Даже сейчас, по прошествии почти девяти лет после Дейтонских соглашений, покончивших с нею официально, война еще жила здесь, щетинилась стволами крупнокалиберных пулеметов, торчала уродливыми прыщами огневых точек, щеголяла пыльной маскировочной расцветкой бронетранспортеров и вертолетов. Но еще сильнее ее сытое, победительное присутствие ощущалось по дороге из аэропорта в город: по обугленным остовам покинутых домов, по сиротливой пустоте улиц, по разноцветным, торопливым, сделанным на скорую руку черепичным заплатам крыш, по заросшим сорняками воронкам, по жестяным табличкам с грубо намалеванными черепами и надписью «Мины», раскачивающимся тут и там на осеннем ветру.