Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ха-ах… — не продыхалось семечке-мальцу — Деда, бабу… Как… — не получалось продохнуть — же так…
Обмякли коготки, закончили свою царапную трапезу, повисли гроздью изо… Нет, не рыбьей глотки, а из губ человеческих висели. Старых, морщинистых, бледных губ стариков. Бабушка и дедушка. Голова одна — а два лица: правее дедушка, а слева бабушка. Они, вылитые они, смотрят на внучка. А изо рта охапка царапок дёргается. Улыбнулись, растянув забитый фиолетовыми пальцами рот. Дедушка подмигнул внучку, как в тот последний раз. А как подмигнул — из четвёрки дряблых глазниц вырвался букет копошащихся когтескрёбов.
— А-а-а — семечка начал вопить, от вопля до вопля черпая клаптик воздуха. Прерывистый вопль переходил в обрывки кричащего писка.
А ведь пальцы знали про малютку. Указали острыми перстами ввысь — прямо на мешочек под крыло серафима. Медленные поскрябывания когтей тёмной вьюгой полетели к семечку. Ни на что не похожа была мука когтей. Ни на одну горечь земную, на на одну кровавую муку. Кандалы пустоты, змеями опутывали семечку. Душа, тело, взгляд, звуки, чувства, мысли заливались кипятком чёрного киселя.
— А. А. А. А. А. — продолжал отбивать наковальней малыш. Каждый раз крик со звоном растягивал лицо мальчика в разные стороны.
Себя он уже не слыхал и ничего не видел вокруг. Каждый раздельный вскрик лишь колыхал внутренний колокол малыша, оглушая, ослепляя, выдавливая наружу остатки существа. Еще один крик — еще один удар молота по колоколу головы. Последний оборот колеса Екатерины, последний миг. Последний хриплый писк… чего-то. Внучка-мальчишки, или семечки, уже не было. Осталось что-то новое, что последнее мгновения обливали нибытийными помоями. То, что осталось, уже не прокричало, а скорее гадко отрыгнуло в последнее мгновение. Блевотина мощным потоком мошек полилась из золотого пшеничного зерна, которое лежало возле таких же зерен. Но следило око покровителя-серафима за матушкой с сыном-зёрнышком. Зернышко-мальчишку в море пшеницы он узрит, не спутает. Был он им крепостью, от злого всего заслоной был. Особенную, благую святость матери и сына охранял. Сковал серафим мешочек шестью крыльями своими. Так и застыл прочным заслоном. Но одна снежинка скверны всё же донеслась до внучка. Отметилась на зерне зеленовато-нефтяным пятном печатью снежинки небытия.
II
Первые скребки когтями в место ощущаемое как сейчас, здесь, перед будущим и после прошлого, места бытия подлинного… Куда-то потянуло меня. Это движение невозможно было не заметить, хоть двигался только мой рот, пульсируя магмой скорбной рвоты. Отправная точка называлась “Душа живая и плоть сущая”, а пункт прибытия не имел названия, да и самого пункта прибытия не было — небытие, пустота или просто ограничится молчанием которое точнее опишет это “ничто нигде и никогда”.
Цветок на котором лепестков как звёзд на небе. Все лепестки — это я. Стою на длинном стебле в непроглядной тьме. Появляется два когтистых пальца, до невозможного длиннющих и тонких. Их цвет… как фиолетовая кожа вздувшегося утопленника. Кажется если прикоснешься к ней — заразишься всеми существующими проклятиями и проказами. Они ущипнули лепесток, вырвали. А вот где-то там во мне, будь я внучком, зернышком или просто той душой которую в них вдохнули — что-то безвозвратно пропало. Ощущение пропажи ощутимо лишь при наличии хоть какого-то остатка. Пальцы потянули следующий лепесток, и еще один. Дальше рвали, не останавливались. Как топором: и-и раз… и-и раз… щепки летят. А щепки эти — это, увы, я. Я! И сделать ничего не могу… Лепестки лодочкой покачиваются и улетают вниз: вон дедушка-лепесток, вон бабушка. А вот лепесточек избушки и лепесточек опушки с лесом, вон шортики, вон зубы деревянные, а там вот летит-качается дюжина — все заняты ипостасями, метаморфозами бесьего лика. Наверное единственная пропажа которая не вызывала сожалений. А вот лепестки сожаления пальцы нарочно не рвали, а дразнили, очень аккуратно подергивая. Это оставят, палачи… И оставят еще один лепесток — страх потерять себя. Сожаления и страх небытия. Так и оставят. Змеёй вечно пожирающей свой хвост. Я понемногу превращаюсь потрепанное соцветие. Пчёлка не сядет, муха трупная мимо пролетит. А вот, песня про небо и улыбки улетает. Как хорошо что вы, лепестки песни радости моей, такие неторопливые. Лишь бы успеть услышать эту песенку в последний раз, прежде чем превратиться вечнострадающюю крупинку.
— П-пусть все-гдаа… будет — лепесток кома в горле пока был не тронут — Со-лнце-е-е.. — темнота разразилась громом рыданий агонизирующей души.
Агония души настолько феноменальна в своём метафизическом трагизме. Мои лепестки сожаления качнулись от плача святого войска небесного, скорбящего по этой исчезающей душе.
— Путь всегда… будет небо… — холодно и монотонно сказал я.
Слёзы исчезли в никуда. Как и радость. Осталось совсем немного лепестков. — Пу-сть. Все-гда. Бу-де-т. Ма-ма… — последние отрывки.
Подобно предсмертному хрипу пролетел предпоследний лепесток. Жаль, очень жаль. Больно. Виноват я и грустно с этого… Плохо, что так… Эх… А ведь… Могло ведь… по другому быть. Чтобы хорошо было, а не так вот… Жаль конечно. Жаль что ничего не успел. Жаль что всё упустил. А как я прожил-то? Жаль что не могу вспомнить… Жаль что именно так… А можно было… Ай… Был-то… Был? Я был вообще? Была жалость, спицы во мне. Спицы жалости, а я клубочек страдальческих ниток. Но что жалко? Я потерял всё, кроме жалости… А что было-то? А за что же теперь яд жалости пить? Жаль что это никогда не вспомню. Никогда сюда пришло навсегда. Всхлипы — молитва моя. Выдыхаю. Вдох. А вдохнуть не могу уже — всё заполнено жалостливым, виноватым во всём гноем… Мама… Ма-ма-ма-ма… Лепесток материнский спрятался от когтей, к стеблю прижавшись. Вдохнул! Не жаль! Мама! Коровушка! Не жаль, страшно только! Очень страшно что заберут даже жалость. А если заберут материнский лепесток? Будет очень… Жаль… И очень страшно. Вдруг все лепестки сразу оторвут?? Так всё страшно! Всё. Везде страшно и очень, очень жалею, хлыст вины меня полосует… Полоса за полосой… Не будет увы ведь белой… Точно… Только мама. Мама моя матушка, как же жалко что