Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ангелы пришли в Содом вдвоем. Послание, которое они принесли, не было записано. Они лишь сказали, что хотят провести ночь на улице. Они, частицы с противоположными зарядами, уничтожили город. Точно длинноногие Иеремия и Варнава, они, возможно, позабыли послание, которое столь тщательно затвердили, или потеряли его по дороге, когда мчались, как дети, — локти задраны, волосы лезут в глаза, ноги взлетают, — и остановились на лугу, где можно собрать чудесные цветы, или у реки, чтобы покидать камешки.
Долго ли пролежала потерянная книга закона, пока Хелкия-первосвященник не обнаружил ее в молитвенном доме, в полночь, после захода луны, во времена Иосии-царя?
— Воскобой, ты где?
Какая мирная эта ночь. На следующий день он узнает, — из тайных намеков, которые ему довелось подслушать, — что домик перетормошили девочки, которым он покупал шипучку.
— Я здесь, — откликнулся Воскобой, — в твоем ботинке.
— Что говорят сверчки?
— Одни говорят «да», другие — «нет». В их языке только два эти слова.
От одного пустого замка к другому перелетают гонцы, возвращаясь подобрать оброненный башмак, останавливаясь набрать ягод, спрашивают у коров и воробьев дорогу, счастливые и гордые от собственной важности.
Погребальный Поезд Хайле Селассие[22]выехал из Довилля[23]ровно в 15.00 — так медленно, что мы в молчании проплыли мимо перрона, на котором под зонтиками немо выстроились господа в длиннополых сюртуках, дамы в нарядных шляпах прижимали к губам платочки, а носильщики в синих рабочих халатах стояли по стойке смирно. Духовой оркестр играл Стэнфорда в ля.
Скорость мы набрали около газгольдеров, и кондуктор с охранниками пошли по вагону, пробивая билеты и проверяя паспорта. Большинство из нас сидело, сложив руки на коленях. Я подумал о прохладных фиговых пальмах Аддис-Абебы, о полицейских в белых гетрах, нарисованных на голых ногах, о раздувшемся колоколом верблюде, который перевез обожженного солнцем и обмотанного тюрбаном Рембо через Данакиль.
Мы проезжали чистенькие фермы и свинарники, оливковые рощи и виноградники. Как только кондуктор с охранниками перешли в соседний вагон, мы принялись устраиваться поудобнее и заговорили друг с другом.
— Проспал с открытыми глазами сорок лет! — сообщила своему спутнику женщина у меня за спиной, а тот ответил, что это у них семейное.
— Евреи, — поведал толстый человек всему вагону.
Много лет спустя, когда я рассказал об этой торжественной поездке на Погребальном Поезде Хайле Селассие Джеймсу Джонсону Суини,[24]он поразился, что я тоже в нем был.
— Боже мой, что за поезд! — воскликнул он. — Какое было время! Сейчас просто невозможно представить, кто в нем ехал. Там был Джеймс Джойс, я там был, послы, профессоры Сорбонны и Оксфорда, по меньшей мере один китайский фельдмаршал и весь штат «Ла Пренсы».
А мы с Джеймсом Джойсом не видели там Суини! Мир в 1936 году довольно сильно отличался от теперешнего. Я знал, что где-то в поезде едет Аполлинер. Я видел его в мятом лейтенантском мундире, голова забинтована, маленький «Croix de Guerre»[25]зацепился за портупею. Он сидел, выпрямившись, широкие ладони покоились на коленях, подбородок гордо вздернут.
Бородатый человечек в пенсне, должно быть, заметил, с каким почтением я разглядываю Аполлинера, поскольку встал со своего места, подошел и положил руку мне на плечо.
— Держитесь подальше от этого человека, — тихо произнес он мне на ухо, — он утверждает, что он Кайзер.
Мое сострадание к раненому поэту, казалось, отражалось в безрадостных маленьких фермах, мелькавших мимо. Мы видели, как гонят домой коров с пастбища, как вокруг вечерних костров на корточках сидят цыгане, как за знаменем и открывшим рот барабанщиком маршируют солдаты.
Один раз мы услышали гармонику, но разглядели только белую стену угольной копи.
Временами Аполлинер выглядел сущим немцем — так, что на его забинтованной голове можно было легко вообразить тевтонский шлем, под носом — ласточкины крылышки усов, а в милых глазах — блеск дисциплинарного идиотизма. Он был Гийомом, Вильгельмом. Формы ветшают, преобразование — не всегда рост, в тенях кроется заложник-свет, а в пустынном полдне — бродяги-тени, бордовый цвет — в зелени лозы, зеленый — в наикраснейшем из вин.
Мы проехали город, где, как и в Ричмонде, у деревянных домов, с карнизов которых свисала глициния, цвела персидская сирень, а во дворах стояли женщины с садовыми ножницами и корзинками. Я увидел девушку с лампой у окна, шаркающего ногами под банджо старика-негра, увидел мула в соломенной шляпе.
Джойс сидел за кухонным столиком в первом купе направо — закопченной клетушке, — если входить в четвертый спальный вагон, считая от локомотива и тендера. Глаза его, увеличенные очками, казались золотыми рыбками, взад-вперед плававшими в круглом аквариуме. За его спиной была раковина, возле крана — кусок мыла, окно с кружевными занавесочками, пожелтевшими от времени. На зеленой стене, отделанной вагонкой, висело лилово-розовое Святое Сердце, позолоченное, открытка с фотографией купающейся красотки восьмидесятых — одна рука придерживает узел волос, другая вытянута над пухлым коленом, — и аккуратно вырезанный газетный заголовок «Объединенные Ирландия и Триест Принадлежат Италии, Заявил Мэр Керли В Фете».
Джойс говорил об Орфее, проповедовавшем зверям.
— Зазвенела дикая арфа, — слышал я, — и королевской поступью приблизился лось, великолепный под кроной своих рогов, и в глазах его — взгляд друида.