Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако мама говорила не только о разрешении на работу.
– Они придут снова, и в следующий раз нам так не повезет. – Теперь она не потрудилась спрятать свои мысли от меня. Я кивнула, молча соглашаясь. Все меняется, подтвердил внутренний голос. Мы не сможем остаться здесь навсегда.
– Все будет хорошо, кохана, – успокаивал ее папа. Как он мог так говорить? Но мама положила голову ему на плечо в знак того, что, как обычно, доверяет ему. Мне тоже хотелось в это верить. – Я что-нибудь придумаю. По крайней мере, – добавил папа, когда мы прижались друг к другу, – мы все еще вместе. – Слова разлетелись по комнате обещанием и молитвой одновременно.
Элла
Краков, Польша
Июнь 1942 года
Стоял теплый июньский вечер, я шла по рыночной площади, обходя стоявшие в тени Суконных Рядов ароматные цветочные киоски, с выставленными напоказ яркими, свежими цветами, однако мало у кого имелись деньги или желание их купить. Уличные кафе, не такие шумные, как обычно в это время года, все еще работали и бойко торговали пивом, подавая его немецким солдатам и тем немногим авантюристам, которые осмелились к ним примкнуть. Если не вглядываться, то может показаться, что вообще ничего не изменилось.
Но, разумеется, изменилось все. Почти три года Краков был в оккупации. Красные флаги с черной свастикой посередине свисали с Сукеннице – длинного желтого здания в центре площади, где торговали сукном. На кирпичной Ратуше – городской башне – они тоже висели. Рынок переименовали в Адольф-Гитлер-плац, а многовековые польские названия улиц превратились в Рейхштрассе, Вермахтштрассе и тому подобное. Гитлер назначил Краков резиденцией Генерального правительства, и город был переполнен эсэсовцами и остальными немецкими солдатами, бандитами в сапогах, расхаживающими по тротуарам шеренгой по три-четыре человека, вынуждая остальных пешеходов сойти с дороги, и по желанию цеплялись к простым полякам. На углу мальчик в коротких штанишках продавал «Кракауэр Цайтунг», немецкую пропагандистскую газету, заменившую наши собственные. «Срамота», – за глаза называли ее люди, имея в виду, что она годится только в качестве подтирки.
Несмотря на ужасные перемены, все равно было приятно выйти на улицу, чтобы в такой вечер размять ноги и ощутить солнечное тепло. Из своих девятнадцати лет, сколько себя помню, я гуляла по улицам Старого города каждый день, сначала в детстве с отцом, затем сама. Его достопримечательности – топография моей жизни, от средневековой крепости Барбакан и ворот в конце Флорианской улицы до Вавельского замка, расположенного на вершине холма с видом на Вислу. Казалось, прогулка пешком – единственная вещь, которую ни время, ни война не могли у меня отнять. Однако я не заходила в кафе. Может быть, смеясь и болтая, я бы и села бы со своими друзьями на закате, когда загорались вечерние огни, отбрасывая на тротуар каскады желтых лужиц. Но теперь ночные огни не зажигались – в соответствии с немецким указом все было потушено, чтобы замаскировать город от вероятного воздушного налета. И никто из моих знакомых больше не хотел встречаться. Люди стали меньше выходить на улицу, часто напоминала я себе, когда приглашения, которых когда-то было в избытке, сошли на нет. Мало кто мог позволить купить достаточно еды по продовольственным карточкам, чтобы пригласить гостей. Все были слишком озабочены собственным выживанием, и общение превратилось в роскошь, которую мы не могли себе позволить.
Но до сих пор я ощущала приступы одиночества. Моя жизнь была такой неприметной без Крыса, и мне хотелось бы посидеть и поболтать с друзьями моего возраста. Подавив это чувство, я еще раз обошла площадь, изучая витрины магазинов, где выставлялась одежда и другие товары, которые почти никто больше не мог себе позволить. Что угодно, лишь бы оттянуть возвращение домой, где мы живем с мачехой. Задерживаться на улице было глупо. Известно, что немцы с наступлением темноты и приближением комендантского часа все чаще останавливали людей для допроса и осмотра. Покинув площадь, я направилась к главной улице – Гродской, к дому, что стоял в нескольких шагах от центра, где я прожила всю свою жизнь. Затем свернула на улицу Канонича, старую, извилистую дорогу, вымощенную отполированным временем булыжником. И хотя я боялась встретиться со своей мачехой Анной-Люсией, просторный городской дом, в котором мы жили, до сих пор выглядел приятно. С ярко-желтым фасадом и ухоженными цветами в ящиках на окнах он выглядел опрятнее, чем, по мнению немцев, заслуживали поляки. При других обстоятельствах дом наверняка забрали бы для нужд какого-нибудь нацистского офицера.
Пока я стояла возле дома, перед глазами проносились воспоминания о моей семье. Самыми смутными были образы матери, скончавшейся от гриппа, когда я была крохой. Я была младшей из четырех детей и завидовала своим братьям и сестрам, прожившим так много лет с нашей мамой, которую мне едва довелось узнать. Обе мои сестры были замужем, одна – за адвокатом в Варшаве, а другая – за капитаном судна в Гданьске. Больше всего я скучала по брату Мачею, он был младше сестер и по возрасту ближе мне. И хотя он был на восемь лет старше, всегда находил время поиграть и поговорить со мной. Он отличался от других. Его не интересовали ни брак, ни карьера, которой отец желал для него. Поэтому в семнадцать лет он сбежал в Париж, где жил с человеком по имени Филипп. Безусловно, Мачей не убежал от цепких лап нацистов. Теперь они контролировали Париж, погружая во тьму все, что он когда-то называл Городом Огней. Но его письма еще оставались полны оптимизма, и я надеялась, что в Париже сейчас хотя бы немножечко лучше.
Когда мои братья и сестры разъехались, долгие годы мы с отцом жили вдвоем, его я звала Тата. Затем он зачастил в Вену по делам своей типографии. Однажды он вернулся с Анной-Люсией, на которой, не сказав мне, женился. Впервые встретившись с ней, я сразу поняла, что возненавижу ее. Она была в пышной меховой шубе с головой животного на вороте. Полные упрека глаза этого бедняги жалобно смотрели на меня. Когда она поцеловала меня в щеку, тяжелый аромат жасмина ударил в нос, а ее дыхание походило на шипение. По тому, как холодно она оценила меня при встрече, я поняла, что мне не рады, как чужой мебели, от которой не отделаться, потому что она идет вместе с домом.
Когда началась война, Тата решил возобновить службу в армии. Само собой, в его возрасте идти было не обязательно. Но он служил из чувства долга не только перед страной, но и перед молодыми солдатами, почти мальчиками, которые еще не родились, когда Польша в последний раз вступала в войну.
Скоро пришла телеграмма: пропал без вести, предположительно погиб на Восточном фронте. Когда я подумала о Тате, у меня сразу защипало в глазах, боль была такой же острой, как и в день, когда мы узнали об этом. Иногда я грезила, что он попал в плен и вернется после войны. В остальное время я злилась: как он мог уйти и оставить меня одну с Анной-Люсией? Она походила на злую мачеху из детской сказки, только хуже, потому что была настоящей.
Я подошла к дубовой арке двери нашего дома и стала поворачивать медную ручку. Услышав громкие голоса внутри, я остановилась. Анна-Люсия снова развлекала гостей. Застолья моей мачехи всегда были шумными. «Суаре», так она их называла, претенциознее, чем они на самом деле являлись. Мне казалось, они состояли из любой приличной еды, которую можно раздобыть в наши дни, пары бутылок вина из пустеющего отцовского погреба и холодной водки, разбавленной водой, чтобы растянуть. До войны я бы, возможно, присоединилась к ее вечерам, куда приходили художники, музыканты и интеллектуалы. Мне нравилось слушать их оживленные дебаты, обсуждения до поздней ночи. Но теперь все эти люди исчезли, эмигрировав в Швейцарию или Англию, а тех, кому не так повезло, арестовали и выслали из страны. Их заменили гости худшего сорта – немцы, и чем выше звание, тем лучше. Анна-Люсия оказалась самым настоящим прагматиком. В самом начале войны она осознала, что необходимо подружиться с нашими захватчиками. Теперь каждые выходные наш стол был облеплен толстошеими скотинами, которые загрязняли дом сигаретным дымом и пачкали ковры грязными сапогами, не потрудившись вытереть их у двери.