Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я всего лишь надеялась в тишине и одиночестве дописать свою книгу. Нет, не роман. Книга была… допустим, об искусстве. Книга об искусстве на момент 199… года не входила в число товаров повышенного спроса и никаких радостей жизни доставить мне не могла, но я должна была её дописать, потому что я всегда завершаю свои дела. Это вроде бы сильная сторона характера, и тем не менее она принесла мне немало горя и злосчастья. Не все дела надобно завершать и не каждую книгу дописывать. Даже не каждую фразу…
Я писала, не огорчаясь своим несовершенством. Настоящей способности писать, описывать, живописать у меня нет, но ведь эта способность сама по себе – не более чем занятная патология, вроде третьей почки или шестого пальца. Любопытная особенность, однако зачем она? Кроме способности писать, описывать, живописать, нужно ещё что-то, отвечающее на вопрос «зачем». Вот это «что-то» у меня и было. Немного, но было. Однако самый мизерный микрон этого вещества способен взорвать гору слежавшегося бытия. Если изловчиться и добыть его из себя.
Домики дачного хозяйства разбросаны по лесу, между ними нет заборов, земля в этих местах скудная, огороды мало кто держит и цветов немного. Календула, бархатцы да космея. Несмотря на высокую арендную плату, дачники держались за свои домики, старались не упустить их, хотя денежный барьер каждый год жёстко фильтровал контингент. Мне домик достался случайно, человек уезжал из страны насовсем и дал наводку. До Финского залива – километра полтора. Утром я съедала два яйца всмятку и писала книгу, от руки. Потом шла на залив. Если было лень готовить, обедала в кафе на берегу. Не будешь суп варить для одного себя, а я с детства к супу приученная. Потом я читала или раскладывала пасьянсы. Иногда снова бралась за писанину. Поздним вечером я сидела на крылечке, поставив казённый стул, курила и глядела в небо.
Сейчас эту чудесную картинку – как я завтракаю, как иду лесной дорожкой на залив, как смотрю на звёзды в ночном небе – смело бы в единый миг звонком мобильного телефона. Я была бы взмахом дурной волшебной палочки изъята из блаженного личного пространства и перенесена туда, где все. Туда, где тебя могут достать в любой момент. Но тогда кончался ХХ век, и человечку ещё дозволено было настоящее уединение. Раз в три-четыре дня я выбиралась в Зеленогорск, меняла книги в местной библиотеке и звонила по уличному телефону, который своим кондовым железом навевал обманчивую мысль о своей будущей долгой жизни. Агония вещей, в отличие от человеческой, никого не пугает – ненужные вещи понемногу делаются смешными и нелепыми, вот и всё. Начинался август, и звёзды налились спелым блеском, когда я услышала в трубке плач мамы с драматическим текстом «Он умирает!»
Привилегию умирать под плач мамы имел один человек – её муж и мой отчим Игорь Валентинович, совершенно ничтожное, на мой тогдашний взгляд, существо, бывший научный сотрудник, который уже несколько лет проводил свои дни у телевизора и ненавидел правительство. Зачем мама, энергичная пышка, вышла замуж за это маленькое очкастое недоразумение, я не понимала никогда – а сейчас, кажется, начинаю понимать. Он показался ей надёжным. Он, как ей грезилось, любил её. Он так мало походил на мужчин, от которых она натерпелась, что вроде бы гарантировал жизнь без обычных тревог. И вот наступил закономерный итог этого бессмысленного и безрадостного симбиоза – у Игоря Валентиновича диагностировали рак прямой кишки. В его засохшем насекомом тельце, оказывается, имелся полный набор потрошков…
Я не любила его с яростью, непонятной мне сегодня, – Игорь Валентинович, вежливый и аккуратный, никогда не обидел меня даже словом. Притом он вовсе не был бездарен, его ценили на работе, пока не развалилось само учреждение и ветер перемен не развеял пыль. Видимо, меня отталкивало отсутствие в нём жизненных сил, тех питательных соков, которые поддерживают чёткий облик человека в пространстве и продлевают его во времени. Его, позднего ленинградского ребёнка, наверное, зачинали без наслаждения и рожали без крика. Но известие о смертельной болезни отчима осветило эту жалкую фигуру белым пронзительным светом совести.
Отчего я так мало люблю людей? – думала я с грустью, глядя в ночное небо. Душа не летит им навстречу… Сейчас я одна, и можно представить, что Господь смотрит на меня в тысячу глаз, словно ждёт чего-то. Представить-то можно! Царь Соломон попросил у Бога мудрости, дай-ка и я удивлю Его – попрошу у Него… немножко любви к людям. Он удивится. Таких просьб не бывает. Никто не просит у Него любви к людям, потому как имеющий её идёт своим путём, а не имеющий – не испытывает в ней никакого недостатка. Любовь к людям – неестественное чувство, говорил же Христос: возлюби ближнего своего, возлюби, постарайся, сделай усилие. Ближнего, всего лишь ближнего – родного, друга, соседа… Не получается, Спаситель! – отвечаем мы и старательно не слышим, как Голос печально спрашивает: А вы – пробовали?
И я решилась попробовать. В самом деле, мыслимо ли это – близкий человек умирает, ведь я его знаю с моих девяти лет, ведь благодаря ему живу в своей квартире, потому что он отдал мне жилплощадь своей покойной мамы, ведь это он давал мне советы по чтению, толковые и оригинальные, и даже один раз водил меня в Русский музей, героически преодолевая страх перед жизнью (редко без явной нужды выходил из дома)… а я бесчувственна и равнодушна к его судьбе-злодейке (ибо рак прямой кишки гарантирует унизительную кончину в неизбежных мучениях). Что со мной, почему я так закаменела? Я, человек с подвижным умом, с явно ощущаемой душой?
И всё смотрела, всё смотрела в небо – а небо смотрело на меня.
2
Быт мой в домике № 425 сложился на диво скоро и прочно. Я привыкла к его скудной размеренности и радостно предавалась своим, возможно и ненужным никому, трудам и дням. Мамин плач разбил шаткое равновесие, которое я так старательно искала, отравил покой и тишину… Хотя, надо заметить, звуковая жизнь вкруг моего убежища не была идиллической. Побережье Курортного района погрузилось в драматическую пучину классового расслоения, и рядом с нашими скромными государственными домиками тут и там возводились галлюцинации – кирпичные замки в несколько этажей, с окнами-бойницами, мезонинами, эркерами, шпилями и могучими заборами метра в три высотой. Шум стройки к вечеру затихал, однако начинался праздник на берегу. В те годы всякое массовое веселье сопровождалось блатными песнями, которые дикие люди именовали «шансоном», и звук шансона вполне мог поспорить по своей убойной силе с дрелью и отбойным молотком. Однако часам к двум ночи и лютый шансон давал шанс на сон. Наступала власть первобытного безмолвия… Итак, когда я глядела в небо («ночи августа звездой набиты нагусто») и корила себя за равнодушие, стояла та самая тишина, в которой светляками плавают строчки из самых лучших стихов на свете, иногда залетая в головы неспящих… Выхожу один я на дорогу. Тишина – ты лучшее из всего, что слышал. То, что есть в тебе, – ведь существует. И море, и Гомер – всё движется любовью. Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу. Кто я, что я, только лишь мечтатель. Сам я и беден и мал, сам я смертельно устал… Господи! – взмолилась я, на миг утратив тело и превратившись во что-то, – Господи! Пошли мне немножко любви к людям!