Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышления прервало мелодичное треньканье – это ожили, наверное, от сквозняка, висящие над дверью китайские колокольчики. Колокольчики недели две назад притащил Гальяно. Безо всякого разрешения повесил. Мол, что салону нужен хороший фэн-шуй, и колокольчики, которые Гальяно с придыханием называл музыкой ветра, этот самый фэн-шуй непременно обеспечат. Он еще порывался было переставить стол Громова к окну, «под хорошие водные звезды», но Громов воспротивился, сказал, что ему и под плохими звездами нормально работается. Наверное, в отместку неугомонный Гальяно пришпандорил над кушеткой красную тряпицу с намалеванным на ней золотым иероглифом, символизирующим богатство и процветание. И теперь это безобразие своей цыганской яркостью и китайской непонятностью портило Громову настроение. Он несколько раз собирался избавиться от ненужного подарка, но в последний момент останавливался, понимая, что Гальяно может смертельно обидеться. А смертельно обиженный Гальяно – это стихийное бедствие, пострашнее того, что сейчас творилось за окном.
Колокольчики тренькнули еще раз, уже намного громче, и бронзовая дверная ручка бесшумно повернулась. Начинается! Громов вопросительно посмотрел на Хельгу. В ответ та лишь улыбнулась и пожала плечами. Для нее в предстоящем не было ничего необычного.
Дверь медленно отворилась, являя миру и вмиг подобравшемуся Громову ту самую гостью…
* * *
1889 год Андрей Васильевич Сотников
– Барин! Барин! Да что ж вы спите все?! Извольте вставать, сами ж велели… – Скрипучий голос ворвался в сладчайший, полный приключений и блистательных интриг сон Андрея Васильевича Сотникова, оборвав тончайшую нить затеянного во сне расследования. – И Марья Тихоновна уже гневается, велела передать…
– Не нужно, – Андрей Васильевич приоткрыл один глаз, с невольной неприязнью посмотрел на топчущегося у порога Степку, – наперед знаю все, что Марья Тихоновна желает мне передать, за пятнадцать лет, чай, изучил супругу свою дражайшую.
– Одежу подавать? – гаркнул Степка, и Андрей Васильевич болезненно поморщился.
– Да не ори ты так! – замахал он руками на слугу. – Голова после вчерашнего раскалывается. Лучше б рассолу капустного принес, ирод.
– Так я вас вчера предупреждал, барин, что сегодня голова будет болеть, – неодобрительно покачал головой Степка. – Я ж потребности вашего организму получше вас самих знаю, нельзя вам столько-то шампанского пить, вы от шампанского делаетесь совсем негодящим. То ли дело наливочка вишневая…
– Каким, каким я делаюсь, Степан? Ну-ка повтори, песий потрох!
Андрей Васильевич хотел, чтобы вышло грозно, а получилось отчего-то жалобно. Да и Степка не испугался нисколечко, наоборот, подбоченился, глянул хитрым цыганским глазом и заявил:
– А и повторю! Кто ж окромя меня да Марьи Тихоновны вам правду скажет? Нельзя вам, барин, отраву эту заграничную пить, вы ж исконно русский человек, а туда же. Даже совестно как-то было перед слугами барона, когда я вас беспамятного на закорках к экипажу тащил. Одно спасение, что у барона слуги по-русски ни бельмеса не понимают и виршей ваших непотребных они не разобрали.
– Каких это виршей непотребных?..
От накатившего стыда даже голова болеть перестала. Сам-то Андрей Васильевич прекрасно понимал, о каких виршах речь, баловался на досуге стихосложением, даже две оды хвалебные написал: одну в честь губернатора, а вторую в честь губернаторской дочки Олимпиады Павловны. Первую-то оду не от сердца писал, а чтобы выделиться, зато вторую… Уж больно Олимпиада Павловна – барышня завлекательная, куда до нее Марье Тихоновне… Да не о том, видать, речь. От од хвалебных покраснеть мог разве что сам Андрей Васильевич, потому как тонкой своей душой чувствовал, что сфальшивил, не дотянул. А вот коли он по пьяной лавочке на приеме у барона удумал свои скабрезные стишки декламировать – то это точно позор… Ну, не то чтобы стишки совсем уж скабрезные, в сугубо мужской компании, может, даже и уместные некоторой своей пикантностью, но при дамах… Ох ты, Господи…
– Да тех виршей, в коих вы перси и ланиты некой прекрасной нимфы воспевать изволили, – сказал Степка и торопливо перекрестился.
– И кто слышал? – с замиранием сердца спросил Андрей Васильевич.
– Так только я и слышал. Вы как в позу свою поэтическую встали и глаза к потолку закатили, я так сразу и понял, что сейчас вирши начнете читать. Это еще хорошо, если про природу, но уж больно настрой у вас был игривый, да и Марья Тихоновна серчать начала. Одним словом, вывел я вас из салону. Да вы не извольте гневаться, барин, – Степка хитро сощурился, – я предлог выдумал весьма благородный.
– Какой, позволь поинтересоваться? – От сердца отлегло. Хоть Степка тот еще жук, но о реноме хозяйском очень даже печется.
– Сказал, что к вам курьер с письмом государственной важности и что дело не терпит отлагательств.
– Так уж и государственной важности? – усмехнулся Андрей Васильевич и со стоном уселся в кровати. – Это ж какое такое неотложное дело могло у меня приключиться?
Хоть Андрей Васильевич и почитал свою профессию передовой и благородной, но на жизненные реалии смотрел трезво. Журналистская карьера его не сложилась, не такой доли он себе желал, еще будучи безусым юнцом, грезил не о том, что станет слагать оды губернаторской дочке да строчить бессмысленные статейки в губернскую газетенку. Видел он себя корреспондентом уважаемого столичного издания, и никоим разом не разленившимся светским хроникером, а деятельным и отважным борцом с преступностью, ведущим собственные расследования и на страницах газеты разоблачающим самых опасных преступников. Да, видать, не судьба…
Может, и сбылись бы мечты, может, и покатилась бы его жизнь по другой дорожке, если бы пятнадцать лет назад он не встретил в салоне одной весьма известной московской дамы свою будущую супругу. Только тогда, пятнадцать лет назад, была она не круглолицей, раздавшейся вширь после четырех родов унылой матроной, а прелестнейшим цветком, у которого и перси, и ланиты – все, как грезилось молодому Андрею Васильевичу. Видать, на ту пору в людях он еще разбирался не слишком хорошо, потому как не разглядел в юной и безо всякого повода краснеющей Мари диктаторских замашек, каких нынче с избытком у Марьи Тихоновны. Зато разглядел золотые швейцарские часы у ее папеньки, и сюртук его из английской шерсти тоже разглядел, да и доходами у знающих людей поинтересовался. Что уж теперь самому себе-то врать?! Может, швейцарские часы, английский сюртук да немалое приданое его пленили посильнее персей и ланит. И не стыдно ему в том признаваться, потому как, кто нищеты в малолетстве хлебнул полной мерой, всеми силами будет рваться из этой мутной трясины безнадежности.
Андрей Васильевич вырвался, да вот беда – прямиком угодил в другую трясину. Та, другая трясина, именовалась скукой, она неспешно обтекала Андрея Васильевича мутными своими водами, время от времени взрывалась едкими болотными газами и засасывала, засасывала… Он и пить-то начал исключительно из скуки. Так душа его нежная и тонко чувствующая протестовала против той спокойной и унылой жизни, на которую он себя совершенно добровольно обрек. И работа, которую и работой-то назвать никак нельзя, не приносила никакого морального удовлетворения. Теперь Андрей Васильевич все чаще задавался вопросом, а не напрасно ли он променял голодную, но полную приключений жизнь в столице на сытую, но такую беспросветную жизнь в глуши…