Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Луизы вчера был день рождения. Я пораньше ушла из Склифа, купила букет, потом добрела до ГУМа, где немыслимая дороговизна, купила духи и пешком, через Патриаршие, отправилась домой. В пять часов было уже совсем темно, на Патриарших горели фонари, и дети катались на коньках и с горок на санках. В булочной разгружали свежий хлеб, и все это вместе — дети, фонари, запах хлеба, старые знакомые деревья на Патриарших, редкий снег, медленно сыпавший сверху, — все это вызвало во мне муку воспоминания, такую сильную, как будто я сейчас должна умереть и прощаюсь со всем этим.
Я очень ясно увидела себя саму — маленькую, в шубе и варежках, с которых я откусываю ледяные катушки и потом рассасываю их. Но ведь та маленькая, которая здесь, на этих Патриарших, отгрызала снег со своих варежек, — она ведь давно умерла, ее нет. Я вдруг ощутила собственную смерть, от которой никуда не уйти, потому что она всегда здесь, внутри меня самой. Наверное, я множество раз умирала и просто не знала об этом. Одновременно мне пришло в голову, что я ведь и сейчас ничего не знаю, ничего не понимаю в том, что происходит. Я, например, думаю, что я здорова, а на самом деле я смертельно больна, и в любой момент опять расцветет моя карцинома (моя «хризантема»!) — тогда уже Грише придется со мною возиться.
Но что он такое — мой Гриша? И кто он такой?
* * *
Они ехали к психологу. Нина была на переднем сиденье рядом с отцом. Даша сидела с закрытыми глазами, и хрупкая полоска света между ее веками была чем-то вроде надежды, неверной и слабой. Но она знала, что надеяться не на что. Жизнь, как комната, в которую вела настежь раскрытая дверь, а окна давно были выбиты, и дуло из всех ее щелей, показала свое развороченное нутро.
Даша молилась. Она молилась беззвучно, быстро шевеля губами, словами не поспевая за тем, что хотела вместить в них, и слава богу, что ни Нина, ни Юра не видели ее лица.
«Господи, помоги нам! Ангелы небесные, пожалейте ее! Она еще маленькая, она не виновата, за что же ее так наказывать? Вы лучше меня накажите…»
Ее вдруг как будто ударили. Уже наказали. Да чем же еще наказать, как не этим ?
22 февраля Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Луиза говорит, что мне нужно вести себя с Гришей так, как будто ничего не было. Игнорировать всю эту историю.
Я спросила:
— Как же игнорировать? Когда я ее видела и она ждет ребенка.
— А так. Ты должна выстроить максимальную защиту внутри себя. А если не можешь выстроить, ты должна ее изобразить. Ты должна всем своим поведением показать и ему, и мне, и всему свету, что ты ничего не знаешь и знать не собираешься. Все это тебя не касается. Было и прошло. У тебя муж попал в аварию, ты прилетела в Москву, ты его выхаживаешь, и вы улетите обратно домой.
— Бред! — говорю я.
— Не больший, — говорит, — бред, чем вся остальная наша жизнь. А то, что есть, то, что сейчас у вас происходит , — это разве не бред? От тебя требуется только одно: тот бред, который тебя не устраивает, перевести в тот, который тебя устраивает. Как с языка, который тебе непонятен, перевести на язык, который ты знаешь.
— А как же быть со всеми остальными? Их что, под наркозом держать?
— Об этом позаботится жизнь. В жизни всегда кто-то под наркозом. Не волнуйся — разберутся! Главное, чтобы ты сама знала, чего ты хочешь. Очень многие женщины, кстати, именно так и живут.
* * *
Аспирантка профессора Янкелевича, худая, как щепка, Анжела Сазонофф, от которой всегда немного пахло каплями валерианы, была арестована в нью-йоркском аэропорту в тот самый момент, когда она обрушивала сильные, хотя и беспорядочные удары на старую женщину, мешавшую ей своими острыми локотками и оскорблявшую слух всех собравшихся злобными ругательствами в адрес Анжелы Сазонофф.
История выглядела так: возвращаясь с одной из очень престижных европейских конференций по современной славистике, где гвоздем программы был доклад, осветивший устройство канализации во времена Александра Первого, Анжела Сазонофф по беспечности своего девичьего характера и постоянного стремления успеть везде и всегда одновременно проспала время отлета из Праги в Нью-Йорк. Она была посажена на другой рейс и, таким образом, не успела на маленький, старомодный самолетик, которым летают все те, кто хочет попасть в штат Род-Айленд из пышной, жестокой, роскошной столицы.
Потеряв над собою контроль, Анжела Сазонофф стала расталкивать очередь, собравшуюся уже с полученными билетами и ждущую только объявления посадки. Она совала всем в лицо свой хорошенький паспорт и, не слушая призывов приобрести билет и дождаться следующего рейса, истошно кричала, что вся ее жизнь и здоровье зависят сейчас от полета. Низенькая старушонка, вылитая копия процентщицы Алены Ивановны, стала теснить разгоряченную Анжелу в хвост очереди, за что и была неуместно побита (два точных удара в лицо, два по шее!) разгневанной, сильной Сазонофф.
Вызвали полицию. На худощавых, в крупных мурашках, запястьях Анжелы сверкнули наручники. Старуха-процентщица, ужасно довольная ходом дела, с улыбкой смотрела на бедную девушку.
Поскольку семья Анжелы проживала далеко, сообщили в университет, и через два дня по ходатайству университета Сазонофф выпустили на свободу. Суд был назначен на тринадцатое января, но штраф ожидался большой, непосильный. Перепуганная Анжела немедленно побежала в университетскую поликлинику на прием к психиатру, объясняя избиение старухи-процентщицы душевной своей нестабильностью. Психиатр предложил вспомнить все обстоятельства, которые могли так разрушить ее прежде очень здоровую психику. Анжела увлеклась воспоминаниями и сообщила доктору о нездоровой обстановке в стенах университета, а если точнее, то всей русской кафедры.
Она в красках описала вражду между двумя ведущими профессорами, именуя одного гением света, а второго демоном тьмы, и, громко сморкнувшись на слове harrasment, сказала, что срыв ее — только начало и все аспирантки, за исключением, может быть, одной или двух, висят на волоске.
Сведения, полученные от несчастной Сазонофф, дошли до университетского начальства, и в последнюю перед Рождеством неделю, когда только-только заполыхала огнями огромная елка на главной площади города, Патрис Гамильтон была поставлена в известность, что кафедра закрывается на «карантин» и начинается опрос свидетелей.
И тут началось уж совсем непонятное. Профессор Янкелевич, вместо того чтобы радоваться унижению врага своего Трубецкого, впал в жесточайшую меланхолию, выставил студентам заочные оценки и, пригласив профессора Бергинсона на чашку кофе в ближайший «Данкин Донатс», сказал, что боится увидеть, как гибнет семья Трубецкого.
— Однако сейчас уже поздно, — хладнокровно заметил Бергинсон. — Сейчас его трудно спасти.
Профессор Янкелевич густо порозовел, кончик его нежного худощавого носа с еле заметной слабенькой веной у левой брови покрылся бисером пота.
— Какая ужасная жизнь! Сколько грязи! А надо спасти!