Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Валентина Михайловна, посидите возле меня. А ты, Танюша, поспи. Она от меня неделю не отходит уже…
— Таня, правда, приляг. Я посижу. Мы с Сергеем Ивановичем старые вояки. — Хоть на какие-то минуты переключить его, отвлечь от болезни, от этой койки, от палаты…
Палата уже отдельная. Уже… Можно громко разговаривать даже среди ночи. Здесь уже все дозволено.
— И вышли. И выжили. Помните?
— То все было… раньше…
— Не говорите так. А в прошлом году здесь, у нас в больнице, сколько уколов мы тогда вам вкатили. И ничего же…
— В прошлом году, правда.
В прошлом году был радикулит. Детская игра: скрутило — отпустило… А вот сейчас… Три недели, как слег, и — поражено все.
— Знаете, Валентина Михайловна! Я теперь, как только отсюда… если от вас выкарабкаюсь… сразу… всю жизнь по-иному.
— Ну, конечно.
— Поменяю квартиру. Перееду в Ялту.
— Почему в Ялту?
— Море… Солнца много. Хочу больше солнца.
— Будет, Сергей Иванович, все будет — и море, и солнце.
Кто это думает, что врачам все равно? Она знала его давно. Еще с партизанских времен. Жизнелюб. Шутник. Кажется, такому никогда не будет конца. Не может быть…
— И еще люблю… любил… одного человека. Еще с тех пор… с леса… с болота…
— Не надо так, Сергей Иванович, — «любил». Еще будете любить.
— Буду? Вы так думаете… буду? Видимо, нет… — Он покачал головой и вдруг снова стал прислушиваться к себе. Там, где-то внутри, опять этот отвратительный толчок, опять боль… Толчок этот с силой подбросил на постели его изможденное тело. Тысячью ножей полоснул каждую клетку. Все снова. Боль. Рвота. Дичайшая боль. И больше ничего…
— Танечка! Таня!
— Я тут, Валентина Михайловна. — Таня тихонько поднялась с кресла. — Ну, папочка, ну, родненький… Я с тобой. Я тут, — бессвязно повторяла Таня, — я с тобой… Отпей, отпей водички…
— Доченька… Таня… Спасай…
Валентина Михайловна вышла за дежурной сестрой — ввести морфий.
— Пить… Хочу пить! — топала внизу Олечка.
«Хочу пить… Хочу пить… Хочу спать», — мелькало в голове Валентины Михайловны. Усталость и сон боролись недолго, сморили ее.
…По дороге на работу у нее вдруг отлетела деревянная подошва от босоножки. Странно — босоножки были те самые, что когда-то, еще в сорок третьем, она купила в пустом бугурусланском раймаге. Раймаг был совсем пустой. На застекленных прилавках лежали только амбарные замки, пачки иголок и несколько тёрок для картошки. Еще на полках ютились те самые босоножки на деревянной подошве с перекрещивающимися пестренькими лямочками из перкаля.
Иголки и тёрки продавались на «единицы» — талоны от промтоварных карточек. Как ни удивительно, на деревянные босоножки, как и на замки, «единиц» не требовалось. У нее в то время промтоварной карточки не было, и она не решалась спросить босоножки. А потом увидела — покупала какая-то женщина — и осмелилась.
Надо же, чтоб приснились те веселые деревянные босоножки! Через двадцать пять лет… Они снились ей, и она знала, как часто случается во сне, что это сон. И от этого ей было весело. Весело, что хоть и прошло столько лет, хоть давно она замужем, трое взрослых детей, а все равно во сне та же, что и двадцать пять лет назад.
…Валентина Михайловна бежала к себе в больницу, и в то же время то была не больница, а пошивочная мастерская, где она работала тогда, в те давние годы. Пересекла городской скверик — и он тоже был не скверик, а та давняя улица над давним быстрым, шумливым ручейком, что скатывался с гор и нырял куда-то вниз среди невысоких плакучих ив, — тогда, двадцать пять лет назад. Все было то и не то. Но самое главное — она сама, теперешняя, была все той же давней, молодой.
У нее, — надо же так случиться именно тогда, когда спешила на работу, — оторвалась подошва. Она подняла с земли камень и стала прибивать, положив на другой камень эту злосчастную подметку. Вот тут-то и появился доктор Янченко из хирургического. Доктор был теперешний! Тогда, двадцать пять лет назад, она и понятия о нем не имела. Нынче — он был моложе ее — они коллеги. В него влюблены все молодые врачихи. И было в кого! У него были талантливые руки хирурга, и на праздничных вечерах он вдохновенно читал современных поэтов. Чаще всего Кулешова «Человек юбилейного возраста» и Винокурова «Уходит женщина».
Она тюкала камнем по подметке, и подметка крошилась и рассыпалась трухой.
— Ну кто так делает?
Она не слышала, как подошел Янченко, как остановился сзади и через плечо наблюдал за тщетными ее усилиями. Валентина Михайловна испуганно выпрямилась, отвела от лица тяжелую волну волос.
— Что же мне делать, Геночка?
Она и впрямь не представляла, как ей быть с этой ее бедой. Но где-то в глубине, в себе самой, очень точно знала, как говорить об этом с ним.
Янченко был неговорлив. Операционная сестра, с которой он всегда работал, рассказывала, что во время операции, как бы долго она ни продолжалась, слышала от него одно только слово: «Ну!» Протягивает руку, то одну, то другую, и только требует: «Ну!»
Она стояла, опираясь о землю босой ногой, и держалась за его плечо. Ей было и легко, и молодо, и хорошо! Словно и не минуло тех двадцати пяти лет! Она помнила о них, хотя и знала, что все это ей снится. Странный сон!
И ощущала себя в этом странном сне такой, как и тогда, в сорок третьем. Тоненькой, стройной. И волосы спадают на спину волной, не то, что сейчас, не во сне, — купленный в парикмахерской шиньон из чужих волос.
Доктор Янченко чинил ее босоножку, и были они уже в какой-то узенькой комнатке. Как и всякий сапожник, он сидел на низенькой табуретке, а она стояла, положив руку на его плечо. Они молчали и оба хорошо знали: лучше было бы, если б не молчали. И сама она знала — это молчание не к добру. Не к добру, потому что у нее взрослые дети и муж, с которым прожито столько лет. Но молчать было приятнее, чем говорить. А когда внезапно Янченко откинул в сторону босоножку и резко повернулся к ней лицом, она инстинктивно подалась назад. И в то же время хотела и не могла противиться. Хотела, чтобы доктор Янченко обнял ее.
В эту самую