Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встретившись с этим человеком, Питерсон не только попросил его отчитаться за «пропущенные» часы (как предусматривается в обычной методике), чтобы и установить, в какой момент адвокат ослабил свой механизм контроля над действительностью, но и уговорил его описать, как именно он провел время в парижском борделе, — а этой темы мало кто из психо-лохов захотел бы касаться, чтобы не пришлось потом кусать себе ногти. Меня привели в просторную комнату и подвесили. Надели наручники мне на запястья, наручники прикрепили к крюку, спускавшемуся с потолка, и оставили меня висеть. Не знаю, долго ли я так провисел, но, видимо, достаточно долго, потому что за это время в комнату вошли четыре женщины — у них были волосы четырех разных цветов, — уселись передо мной за стол и начали есть. Они сидели, переговаривались между собой, ломали длинные багеты, пили вино из высоких хрустальных бокалов и не обращали на меня никакого внимания. А потом почему-то они прекратили есть и стали одна за другой подходить ко мне. Их головы находились но той же высоте, что и мои гениталии, и они по очереди обдавали мою кожу своим горячим дыханием…
Питерсона не очень-то интересовали точные подробности, но тот человек явно предоставил весьма детальный отчет о последовавших за этим действиях — от четырехкратного орального секса до четырехкратного анилингуса, причем каждая из женщин применяла свой особый способ; адвокат же все это время продолжал висеть.
Питерсон постарался заставить этого мужчину вспомнить, когда и как именно ему удалось вновь запустить механизмы контроля над действительностью, — и, насколько можно было понять, это произошло по дороге домой с работы.
К своим заметкам о патологических фантазерах он присовокупил еще множество комментариев по поводу терапии восстановленными воспоминаниями, или, как выражается сам Питерсон в своей манере «профессора-деревенщины», этом универсальном, жрущем много топлива грузовике с прицепом, который катит сам по себе, когда колеса уже набрали скорость. Из предыдущих писем я знал, что Питерсон несколько свысока глядел на всю эту волну с «восстановленными воспоминаниями». Может, это оттого, что я уже подрастерял охоту ко всякой публичной болтовне, но мне кажется, никто не хочет ничего знать о сложностях опыта, о том спектре реакций, который столь различными способами может вызывать в нас память. Сейчас же все, о чем хотят слышать люди, — это полные ужаса откровения какой-нибудь офисной работницы, которая внезапно осознает, что отец потрогал ее за причинное место в ванной, когда ей было шесть лет, и что именно поэтому она не подпускает к себе ни одного мужчину теперь, в тридцать шесть. Ну, или какой-нибудь альпинист-неудачник никак не может преодолеть высоту больше шести тысяч футов, потому что вдруг, раскинув мозгами, соображает, что, когда ему было тринадцать лет, отец нес его у себя на плечах во время праздничной ярмарки… и навредил его чувству высоты, поселив в нем скрытое головокружение! Господи, Сэд, я уж не помню, когда началось это движение и когда оно дало задний ход, но участники всех этих дебатов, этого нескончаемого трепа между сторонниками и противниками «восстановленных воспоминаний», не упуская своей выгоды, упускают суть проблемы. Недоноски, которые месяцами ходят к своему психотерапевту, выкладывая по сколько-то долларов за сеанс, — мелкая рыбешка, аквариумная золотая рыбка в просторах океана, безмозглые идиоты, перепутавшие фундаментализм с терапией. Если воспоминание имеет какую-то ценность, какую-то реальность, какую-то способность надрывать душу, щемить сердце, трахать мозги, — тогда тут нет никакого восстановления. Потому что такие воспоминания и так живут во всем, что люди делают, говорят или думают. За них-то и надо держаться, Сэд, в них-то и таятся настоящие истории.
Я замечал, что Питерсон — несомненно, сознательно — заронил в мою душу семена чего-то нового. Из моих собственных писем он, наверное, уже понял, что я устал от бесконечной вереницы тривиальных шизиков, попадавших ко мне в приемную лишь по дороге в какое-нибудь общественное попечительское заведение. Я чувствовал, что мое призвание исследователя психосексуальности каждый день подвергается унижению, и каждый день ощущал себя в роли рядового терапевта, имеющего дело с простыми недомоганиями и растяжениями связок, тогда как в действительности я мечтал об операции. Операции на сознании. А торопливые каракули Питерсона так и кричали мне: Мир терапии нуждается в подрывных, в сногсшибательных открытиях…
Мысль о том, что можно сотрудничать, объединять научный поиск, ведя его по разные стороны Атлантики, причем поиск достаточно рискованный, чтобы подорвать оба наши источника финансирования, вселяла в меня радостное возбуждение; тем более что через негласные больничные каналы я прослышал о двух новичках: вроде бы оба — немые, с потрясающими историями болезни, к тому же еще не побывали в лапах у психо-лохов. Я догадывался, что скоро смогу отложить будничную тягомотину, отмахнуться от присылаемых ко мне скучных типов и наконец-то примусь за настоящее исследование. В самом деле, Питерсон не нашел бы лучшего времени для своего предложения: в клинике давно уже царила болотная тишь, а тут вдруг сразу два интересных новичка из учреждений, да еще с такими историями, к которым никто не удосуживался прислушаться; вдобавок и никаких заботливых родственников у них не имелось. И вот, с застенчивой иронией, которую Питерсон, несомненно, оценил бы, я помчался домой — составить план эксперимента и сообщить Джози волнующую новость. Я надеялся, что она наденет то зеленое платьице, которое так красиво обнажало ее едва оформившиеся бедра. Когда дела идут хорошо, все, что нужно, — это лишь улучшить их. Да.
Обстановка была простой, во всяком случае минимальной. Корпус стоял последним в ряду из пяти соединенных друг с другом зданий, или флигелей, как их обычно называли; его облик — квадратная глыба с плоской крышей — являл тот же, что и соседние флигеля, контраст с увядающе-пышным строением самой Психиатрической больницы «Душилище», находившимся на расстоянии полумили отсюда, ближе к главной дороге. Никого — в особенности же меня — не удивляло то, что корпус занимал столь уединенное положение. Физическое местонахождение в точности отражало его статус или по крайней мере статус психосексуальных исследований. Ты движешься на Дикий Запад, Сэд, оттуда никто не выбирается живым… Ну, так мне говорили ребячливые студенты и грубоватые санитары из Административного здания в первый день моего пребывания в качестве исследователя.
Даже среди пяти флигелей царил некий раздражающий порядок. Длинное узкое здание, отведенное для исследований анорексии и булимии, было постоянно подключено к Сети и имело собственную «домашнюю страничку», посвященную последним находкам. В соседних двух флигелях — размерами поменьше, зато в безупречном состоянии, — обитали двое исследователей, которые посвятили несколько последних лет, оставшихся им до выхода на пенсию, изучению синдрома внезапной младенческой смерти, или СВМС. Эта парочка лысеющих бездетных докторов проводила много времени, роясь в газетных сообщениях, путаных докладных записках терапевтов и больничной документации, касавшейся младенческой смертности; а иногда они беседовали по телефону с какими-нибудь несчастными родителями — убитыми горем и отчаянием, — пока Пелли с Фейл записывали подробности всех обстоятельств в надежде найти хоть какую-то связь, хоть какой-нибудь след, ведущий к раскрытию причины. Ходили слухи — и это несмотря на то, что оба исследователя были женаты, — что они геи и что если они ненамного продвинулись в своих исследованиях за годы, проведенные во флигелях № 2 и № 3, так это потому, что больше всего заняты уестествлением друг друга. Однажды кто-то из Душилища послал им подарок к Рождеству — куклу-младенца в картонной коробке в форме гробика. Если дернуть за веревочку на спине у куколки, она говорит: «Мне пора баиньки». Юмор висельника, конечно. Очередной день в Душилище.