Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я намеревался терпеливо обойти злачные места Севильи золотой эпохи, чтобы приблизиться к моей цели — владениям Хесуса Мохамеда.
Мы прошли по кварталу, где заправляют карточные шулеры. Многие игорные дома, по слухам, являются собственностью весьма высоких особ и даже духовных пастырей. Здесь играют на все. Солдат, недавно прибывших из Америки, обирают жулики и присваивают себе золото и свежие жемчужины еще со следами соли Карибского моря.
Мы подошли к Мансебии, городскому публичному дому, кое-как огороженному досками.
Инфернальный мир падших существ. Хромые герцогини, украшенные грязными перьями, голые мулатки, недавно купленные на рынке, где хозяйничают голландцы. «Приличные» дамы с правильной речью, которые подходят к вам и интересуются намерениями кавалеров. Мир сводней и продажной любви. Одной из этих мнимых знатных дам я сказал:
— Я друг Хесуса Мохамеда. — Женщина обернулась, чтобы позвать его. Ее голос подхватило эхо еще многих глоток:
— Омар Мохамед, Омар, Омар!
Очевидно, имя Хесус было дневным и официальным, именем принудительного крещения, которое по ночам заменялось законным мавританским именем Омар.
Со мной были также слепой поэт, углубленный в свои фантазии и в основном произносивший монологи, да священник, смеявшийся и шутивший с каждой встречной шлюхой, и еще двое, чьих имен я не помню.
Городской публичный дом — это целый лабиринт. Мы добрались до «большого дома», чего-то вроде генерального штаба здешних подонков. Там был большой патио с цветочными горшками, и в глубине его я разглядел того молодчика, которого видел на мосту.
Трудно себе представить, что после стольких прожитых десятилетий еще остается место для страстей такого рода.
Омар Мохамед был в сапогах с посеребренной отделкой, какие теперь носят удачливые солдаты, и в черной сорочке. Мне было достаточно увидеть его. Мои спутники, вероятно, сочли это причудой пьяного. Заход в «большой дом» завершил беспорядочное блуждание поэтов. Никто меня ни о чем не спросил. И мне удалось уйти вместе со спутниками так, что этот бандит меня не заметил.
Убить его можно легко. Он вряд ли заподозрил бы что-то, если бы я приблизился к нему. Кто станет опасаться старого обедневшего сеньора?
Кое-кто считает меня чуть ли не святым или мистиком. Забавно. Я почувствовал, что во мне бьется жилка убийцы, столь же законная, как все прочие. Возможно, мы бываем попеременно то святыми, то демонами. Это одному Господу известно.
Мы заслужили Его немилость, Его презрение.
До каких пор опасаться смерти? Когда мы начинаем жить так, словно должны умереть в эту пятницу?
Самый дурной знак этого искушения — отказ от норм поведения, соответствующих нашему положению и сословию. Воцаряется настоящая свобода, которая возникает и возможна только на рубеже смерти и абсолюта. Странная непринужденность вселяется в человека, сумевшего достигнуть этих пределов. Страх исчезает. Если я в четверг умру, почему бы раньше не избавить мир от такого существа, как Омар Мохамед?
Мы бродили со слепым поэтом до рассвета. Зашли в лавчонку на Аренале, где жарят анчоусы и можно выпить лучшего вина из Монтильи. Странную мудрость излучает этот слепой, он держит при себе раба-горбуна, который записывает то, что поэт говорит, так как он образованный и, кроме того, исполняет обязанности поводыря, ведет хозяина по грязным улицам Севильи и следит, чтобы ему подавали еду без обмана. Поэт обходится с ним очень сурово. То и дело подгоняет изрядным ударом ясеневой палки по слабым ребрам. Время от времени бросает ему анчоус, жалкую подачку бедного поэта, и горбун с собачьей жадностью ее пожирает. Кто знает, не лелеет ли он в своей темной степной душе безумную мечту тоже стать поэтом.
Асеведо — такова фамилия поэта — говорит с искренностью, несвойственной людям красноречивым и остроумным вроде Брадомина. Он более склонен к серьезным, глубоким размышлениям — свойство редкое среди пророков иберийского племени.
Я снова стал рассказывать о гигантском водопаде на реке Игуасу. И поскольку слепой наверняка маран, он заинтересовался, когда я упомянул, что все мы, христиане, преклонили колена перед этим чудом и стали молиться и петь импровизированный Те Deum, ибо почувствовали нежданное присутствие Бога в этом сверхъестественном явлении.
— То был, Асеведо, великий Бог, Бог Исаака и Иакова. Несомненно, то был Бог, явившийся радуге, среди холодной пены и стай птиц с великолепным, царским оперением.
— А не случилось ли так, что только ваша милость видели этого Бога, а остальные опустились на колена из послушания и уважения к командиру? — спросил он меня с долей глубоко скрытого ехидства.
— Нет. Мы действительно служили молебен. Единение душ ощущается безошибочно, когда сердца людей сливаются в разделяемом всеми чувстве, они все становятся одной душой, великим духом… Я ясно это почувствовал. То был Бог, великий Бог. Два священника, бывшие с нами, казались жалкими служками…
Мы съели целую тарелку анчоусов. Выпили еще по бутылке. Нас окружали рыночные молодчики, шлюхи и мошенники, которые, можно сказать, являются душой нынешней Испании…
— Можете ли вы, ваша милость, представить себе, что между этой тарелкой жареных анчоусов и другой тарелкой, в другой харчевне, куда нас может привести случай, если вообразить, что мы продолжим прогулку, меня внезапно постигнет, говоря без обиняков, смерть?..
Асеведо говорил со знакомым мне чувством. Знаешь, что вот сейчас, когда закроешь дверь или пройдешь мимо кафедрального собора, это будет твоя последняя минута. Чувствуешь, что прощаешься с миром. И знаешь, что между одним обычным действием и другим, между закрываньем двери и бритьем может прийти смерть, конец нашего существования, который, в свою очередь, есть конец света (ибо не существует катастрофы для всех людей, но есть одна верная, молчаливая катастрофа для тебя, твоя смерть).
Так мы философствовали, пока не забрезжил свет зари. Туманный свет.
Я вынул свой кинжал — ведь Асеведо был слеп, а его поводырь лежал между ножками стола, как уснувшая борзая. Внимательно осмотрел его. Кинжал дает человеку власть, власть действовать без колебаний. Молчаливую власть палача или воина. Он — существо твердое, но обладает и гибкостью, что достигается при закалке в лучших мастерских Бильбао, тогда он не ломается при ударе. Это был кинжал деда Веры, имевший на своем счету немало утаенных смертей. Много лет он спал, словно человек, не замечающий бегущую мимо суетную жизнь до момента, когда ему приходится снова войти в нее, в ее повседневность через врата преступления или героического подвига.
Как всякое оружие, он завораживал. Смотришь и смотришь на него, взвешиваешь в руке. Оружие несет в себе трагическую уверенность, которая в нашей душе иногда слабеет.
Асеведо вышел из своей мнимой сонливости. Он нанес короткий удар своей палкой, глухо прозвучавший на ребрах уснувшего поводыря, и приказал:
— Пошли! Подымайся и иди, северный пес с глазами рыси!