Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояла зима – Луциан слышал завывание ветра, рокот дождевых струй, которые обрушил на оконное стекло неожиданный порыв бури, но вспоминал пчелиные песни, цветение наперстянки, тонкий, колдовской аромат диких роз и их легкое покачивание на длинном стебле. С тех пор прошло много времени. Луциан побывал в странных местах, познал одиночество и скорбь, растратил силы в бесплодных попытках стать писателем, но сейчас вновь вдыхал свежесть и сладость раннего ясного утра под синим июньским небом и видел белый туман, перекатывающийся в далекой горной расселине. Луциан засмеялся при мысли о том, что и в те безоблачные дни он порою чувствовал себя несчастным, – он, который мог без помех радоваться солнечному свету и вольному ветру в горах! В те счастливые дни ему достаточно было взглянуть на быстрые тучи над горами – и он вприпрыжку мчался вверх по пологому склону горы, зная, что там его ожидает Радость.
В отрочестве Луциан мечтал о любви, о великой прекрасной тайне, в которой растворится любое желание, любая страсть. То было время, когда каждое из чудес земли возвещало ему только об одном, когда горы, леса и воды слились в неразделимый символ Возлюбленной, когда каждый цветок и каждое лесное озеро пробуждали в нем чистейший восторг. Луциан был влюблен в любовь, он страстно стремился изведать страсть. Однажды он проснулся незадолго до рассвета, содрогаясь в первом порыве еще безымянной любви.
Как трудно было найти слова, чтобы самому себе объяснить совершенную радость желания – желания, хранящего невинность! Даже теперь, когда после стольких тревожных лет черная туча нависла над сознанием Луциана, он все же ощущал некий тончайший аромат, некую прелесть той мальчишеской воображаемой влюбленности. Это нельзя было назвать любовью к женщине, скорее – влюбленностью в женский образ, и одна лишь страсть к неведомому, непознаваемому заставляла трепетать сердце Луциана. Он и не надеялся, что его страсть найдет удовлетворение, что мечта о Красоте может сбыться. Лу-циан избегал подробностей и боялся войти внутрь – в святая святых этой тайны. Он оставался вовне, у самой ограды, зная, что внутри, в нежном пламенеющем сумраке, его ожидают восторг и видение, жертва и алтарь.
Череда трудных лет, прошедших с поры его любви и надежды, казалась Луциану лишь тяжкой тенью, которая, быть может, исчезнет, едва лишь в нем оживут мысли того мальчика – его неясные мечты, слившиеся воедино с ясной свежестью летнего дня и запахом диких роз, вплетенных в ограду поля. Все остальные мысли надо было забыть – после сегодняшней ночи он уже не позволит им себя тревожить. Луциан дал волю своему воображению, и оно слишком далеко завело его, создав причудливый и уродливый мир, в котором он и томился, принимая обыденные и равнодушные к нему образы за воплощения враждебности и страха. Теперь он вновь отчетливо видел черный круг дубов и неровное кольцо, замыкавшее стены римской крепости. Шум дождя за окном усилился, и Луциан вспомнил, как ветер с воплем проносился по горной лощине и как огромные деревья вскидывали ветви, содрогаясь под его яростным напором. Отчетливо и ясно, словно Луциан вновь стоял посреди той долины, он различил закрывавший ее с юга черный утес и угольно-черные вершины дубов, которые отчетливо выделялись на фоне разлившегося по небу огненного света, изливавшегося из приоткрытой в вышине дверцы огромной печи. Луциан видел, как языки этого пламени полыхают на стенах и башнях – древних стражах у входа в крепость, как корчатся и извиваются под натиском небесного жара злобные изогнутые ветви. Странно – воспоминание об огненной крепости сливалось в его сознании с памятью о едва различимой белой фигурке, спешившей навстречу ему в темноте, и сквозь бездну лет он вновь увидел на миг девичье лицо. Оно мелькнуло перед Луцианом и тут же исчезло.
Затем к нему вернулось воспоминание о другом дне. Стояла неистовая жара, белые стены фермы горели на солнце, откуда-то издалека доносились голоса жнецов. Луциан взобрался на крутой холм, протиснулся сквозь плотные заросли и, разомлев от жары, прикорнул на мягкой траве, разросшейся между стен крепости. Потом были смятение, сумасшествие, разорванные, бессмысленные сны, непонятный страх, смущение и стыд. Он заснул, глядя на причудливые искривленные ветви и уродливые останки пней, окружавшие его со всех сторон. Проснувшись, Луциан почувствовал невыразимый, смешанный со стыдом страх и поспешил убежать, потому что «они» преследовали его. Кто были «они», он не знал, но ему привиделось, будто из зарослей кустов выглянуло женское лицо, и эта наблюдавшая за ним женщина стала подзывать к себе своих жутких спутников, за множество веков не утративших молодости.
Луциан поднял глаза, и ему показалось, что кто-то с улыбкой склонился над ним. Он снова сидел посреди холодной темной кухни на старой ферме и никак не мог понять, почему нежность девичьих глаз и губ вдруг напомнила ему о приснившемся в крепости кошмаре – о неистовой ведьмовской оргии, которую он вообразил себе, пока спал на мягкой, прогревшейся под лучами солнца земле. Слишком долго он предавался этим путаным фантазиям, слишком долго страдал от приступов безумного страха и бессмысленного стыда, которые до сих пор еще не выветрились из его сознания. Пора было зажечь свет и разогнать тьму, сопровождавшую его жизнь. Отныне он будет придерживаться солнечной стороны мироздания.
Луциан все еще различал – хотя и очень смутно – кипу бумаг, лежавшую перед ним на столе. Теперь он был уверен, что сегодня вечером, прежде чем заснуть, ему удалось завершить свой многодневный труд. Он не желал напрягаться, припоминая тему новой книги, ибо знал наверняка, что созданное им написано хорошо, и через пару минут, чиркнув спичкой и прочтя выведенное на первой странице заглавие, он посмеется над своей забывчивостью. Аккуратно разложенные на столе страницы напомнили Луциану самое начало этого пути – первые безнадежные попытки, неизменно повергавшие его в отчаяние. Вот он склоняется над столом в знакомой с детства комнате и торопливо записывает несколько фраз, а затем откладывает ручку, придя в отчаяние от написанного. Поздняя ночь, отец давно заснул, в доме совсем тихо. Огонь в камине почти догорел, и лишь слабые язычки пламени порою пробегают в золе. В комнате ужасно холодно. Наконец Луциан встал, подошел к окну и посмотрел на окутавший землю туман, на темное, затянутое облаками небо.
Ночь за ночью он продолжал свою работу. Несмотря на подступавшие временами отчаяние и слабость, несмотря на то, что каждая строка была обречена, прежде чем успевала коснуться бумаги, – он не собирался сдаваться. Теперь, когда Луциан не сомневался, что знает правила литературы, когда годы работы и размышлений наделили его безошибочным чувством языка, юношеская борьба и связанные с ней страдания казались трогательными и странными. Он не понимал, как ему хватало упорства и мужества начинать новую страницу, когда десятки бумажных кип, плоды неизмеримых трудов, мук и терзаний, были разорваны и с презрением отброшены прочь как очевидная и постыдная неудача. Страсть, заставлявшая Луциана начинать все снова и снова, была либо чудом, либо безумием сродни демонической одержимости. И каждый вечер его подстерегало отчаяние, и каждое утро его встречала надежда.
И все же в юношеских заблуждениях имелась своя прелесть. Теперь для Луциана наступили черные дни. Долгим опытом и бесконечными часами отчаяния оплатил он свое знание отведенных ему пределов – знание о бездне, отделявшей замысел от законченной книги. Но сколь утешительно было вспоминать время, когда все на свете казалось доступным и когда лучший из замыслов готов был воплотиться в ближайшие три недели. Теперь он знал себе цену и уже не верил, что сумеет написать очередную книгу – не верил до тех пор, пока не заканчивал последнюю строчку. Он учился смирению, прятал свои лучшие наброски в особый ящичек, отведенный для несбыточных надежд. Но в дни ушедшей юности он мог задумать книгу более смешную и причудливую, чем любая книга Рабле, набросать план романа, который наверняка превзошел бы «Дон Кихота» Сервантеса, изобрести образцовую трагедию шестнадцатого века, сотню комедийных шедевров эпохи Реставрации, тысячи сказок – все это он собирался написать тогда, в те времена, когда до великой книги было так же недалеко, как до радуги, повисшей над лесом.