Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время сочувствовавший «Народной воле» очень интеллигентный рабочий Степан Халтурин[102], столяр по профессии, работавший на императорской яхте, получил возможность поступить в Зимний дворец для работ по своей специальности. Имея целью совершить революционный акт против Александра II, он снесся через Квятковского с Исполнительным комитетом, который в лице «распорядительной комиссии» вполне одобрил такой шаг и взял предприятие в свои руки.
Ознакомившись с расположением комнат и обстановкой дворца, с нравами и обычаями служащих, Халтурин сошелся с низшим персоналом и как искусный, трезвый мастер в особенности расположил к себе жившего с ним в дворцовом подвале жандарма, который стал смотреть на него как на желанного претендента на руку своей дочери.
После такой подготовки Степан стал понемногу переносить в свой сундучок в подвале динамит, который получал от Комитета. Когда накопился порядочный запас и дальнейший перенос мог броситься в глаза и вызвать обыск, было решено действовать.
В день приезда в Петербург принца Гессенского, 5 февраля 1880 года, Халтурин должен был произвести взрыв, который разрушил бы столовую и под развалинами похоронил царскую семью с ее гостем во время обеда, когда все будут в сборе.
Так он и сделал. В назначенный час он соединил бикфордов шнур определенной длины с запалом в динамите, зажег его и ушел, чтобы не возвращаться.
Страшный взрыв произошел в момент, когда царская семья входила в столовую. В этаже непосредственно над подвалом, где находился конвой Финляндского полка, 50 солдат были искалечены и убиты; количество динамита оказалось, однако, недостаточным, чтобы столовая в верхнем этаже обрушилась. Она уцелела. От сотрясения пол задрожал, скоробился, посуда на столе попадала и зазвенела.
Царская семья осталась невредима, отделавшись испугом.
Вслед за тем была объявлена диктатура графа Лорис-Меликова; его встретил выстрел Млодецкого, который через 3–4 дня умер на эшафоте с улыбкой героя. Все эти события вместе с 19 ноября и настоящей осадой в Саперном переулке наряду со слухами, явившимися после разоблачений Гольденберга, о двух других подготовлявшихся покушениях в высшей степени потрясли все общество. Страдающее в известной части своей от отсутствия политической свободы, давно недовольное реакцией, но пассивное и неспособное к борьбе с правительством, это общество с удивлением и восторгом увидело в партии борца против деспотизма самодержавия. Смущенное ссылками многих своих членов, ошеломленное казнями, оно полагало, что вся энергия революционного движения исчерпана, и среди этой-то общей подавленности, безнадежности одно за другим прошли события, совершенно неслыханные. Взяв себе в помощники химию и электричество, революционер взорвал царский поезд и пробрался в царские чертоги. Чем больше были инертность и забитость общества, тем изумительнее казались ему энергия, изобретательность и решительность революционеров. В то время как мы сами глубоко страдали от неудач, вокруг нас росла слава Комитета, эффект его действий ослеплял всех и кружил головы молодежи. Общий говор был, что теперь для Комитета нет ничего невозможного. За грандиозностью событий забывалась самая неудача. «Остановить на себе зрачок мира — разве не значит уже победить?» — писал нам из-за границы глава «Черного передела», упоенный тем впечатлением, которое произвело 5 февраля в Европе. Таким образом, в то время как партия «Народная воля» желала лишь прекращения реакции, окружающее влекло ее на пьедестал.
Это отношение к Комитету и к партии все усиливалось и достигло своего апогея 1 марта, когда успех присоединился ко всем прочим действиям; общество ждало не того, что даст царская власть, а того, что сделает революционная сила. Я, конечно, должна оговориться, что подразумеваю во всем предыдущем ту часть общества, с которой мы, революционеры, входили в соприкосновение; но так как мы задавались целью, ставили единственной задачей и занятием своим проникновение во все слои, во все сферы, так как мы имели сообщников не только по губернским городам, но и по провинциальным закоулкам (и все эти сообщники имели друзей и близких) и были окружены целым слоем так называемых сочувствующих, за которыми обыкновенно следуют еще люди, любящие просто полиберальничать, то и выходило в конце концов, что мы встречали повсюду одобрение и нигде не находили нравственного отпора и противодействия. С этой точки зрения мы имели право говорить от лица общества; мы составляли до известной степени передовой отряд этого общества; быть может, эта часть казалась нам, вращающимся в ней, больше, чем она была на самом деле, но зато она, наверное, была значительнее, чем думали люди противоположного нам лагеря. Зная, что эта группа сочувствует нам, мы не чувствовали себя сектой, изолированной от всех прочих элементов государства, и это немало способствовало той «закоренелости», которую мы выказывали в своих поступках и о которой на процессах говорили прокуроры. Чтобы уничтожить ее, надо было уничтожить ту атмосферу недовольства, которою мы были окружены, единственным же средством для этого было — сделать недовольных довольными; но в таком случае и мы оказались бы в значительной мере удовлетворенными.
2 апреля, 19 ноября и 5 февраля создали такое настроение, что если бы в то время Комитет и вся организация «Народной воли» отказались от своей разрушительной деятельности, то явились бы волонтеры или какая-нибудь новая организация, которые взяли бы на себя миссию цареубийства. Новые покушения были совершенно неизбежны, и Исполнительный комитет предпринял их.
В марте или апреле 1880 года в Одессу приехали сначала Саблин, потом Перовская. Явившись ко мне на Ямскую улицу, в дом Ставрова, где я жила, они заявили, что присланы Комитетом для приготовления в Одессе мины на случай проезда государя на лето в Крым.
Я была занята приготовлением террористического акта — убийства правителя канцелярии графа Тотлебена статс-секретаря Панютина. Он был правой рукой генерал-губернатора, который, кажется, всецело отдал в его распоряжение внутреннюю политику вверенного ему края; по крайней мере во все пребывание мое в Одессе говорили больше о Панютине, чем о Тотлебене, и Панютин был действительно грозой одесситов. Пройдя школу Муравьева-вешателя, он не церемонился с обывателями: одновременно с «процессом 28-ми», кончившимся пятью виселицами, он предпринял коренное очищение города; сравнивая городскую думу с Парижской коммуной 1871 года, он выхватил несколько человек из ее служащих, затем пошли аресты учителей, литераторов, студентов, чиновников и рабочих; масса лиц была выслана, и нигде, кажется, эти высылки не были так произвольны и возмутительны; кроме того, они совершались с лихорадочной поспешностью, даже без достаточного удостоверения в личности, по ошибке ссылались однофамильцы или