Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда А. Д. Балашов списался с военным министром, и в итоге продолжительного эпистолярного диалога сановники сошлись на том, что граф всё-таки будет жить, изъясняясь по-официальному, безнадзорно, но в Москву и Петербург — как распорядился в октябре 1811 года император — он отъезжать ни под каким предлогом не должен.
Иными словами, на губернскую администрацию возлагалась обязанность неназойливо присматривать за шалуном.
Более полугода — с поздней предвоенной осени и до памятного лета 1812 года — провёл наш герой в Медынском уезде. Здесь граф 6 февраля встретил своё тридцатилетие. В этом возрасте с людьми тогда случалось всякое: одни, следуя обыкновению, женились, другие сходили с ума или в гроб, а кто-то, потерпев фиаско у подножия пирамид, возвращался в столицу и становился консулом.
Отставку и калужскую ссылку Американец мог бы, пожалуй, наречь своим карликовым Египтом.
К сожалению, подробностей медынского периода биографии графа Фёдора мы до сих пор не знаем. Но наверняка тут, у сестры и в иных усадьбах, имели место вино и карты, книги и гастрономические опыты; был святой Спиридоний (12 декабря); не обошлось без балов, пересудов уездных кумушек и опущенных глаз зардевшихся дурнушек. Зато не было совместных поездок с опростившимися аборигенами на охоту (её Американец терпеть не мог[389]), не произошло и громких столкновений с провинциальным начальством.
Доказано, что граф Фёдор Иванович иногда общался с молодыми соседями — супругами Николаем Афанасьевичем и Натальей Ивановной Гончаровыми, чей Полотняный Завод лежал верстах в пятнадцати к востоку от Покровского. В ту пору в гончаровской семье было четверо детей, ждали пятого. Бог наградил Гончаровых девочкой, Натальей, которая появилась на свет в августе 1812 года, уже после отъезда Фёдора Толстого из Медынского уезда. Пройдут годы — и знакомство графа с калужскими помещиками сыграет на руку Александру Пушкину: поэт вознамерится взять в жёны Natalie Гончарову и выберет Американца, своего человека в доме её родителей, в сваты.
Яркой кометы обыватели опасались не зря: за нею надвигалась гроза.
10 июня 1812 года Франция объявила войну России. И спустя сутки наполеоновская Великая армия начала переправляться через Неман.
Уже с первых дней июля Калужская губерния стала походить на муравейник или на «большой военный стан»[390], где царили паника и энтузиазм, шумели витии и шли спешные приготовления. Всеми сословиями бодро собирались пожертвования, организовывались магазины, из крепостных душ создавалось внутреннее ополчение.
У хамов, выделенных помещиками в ратники, как сразу же выяснилось, не имелось надлежащего вооружения, а во вновь образованных полках ощущалась острая нехватка опытных командиров. Тогда правительство предписало уездным предводителям дворянства приглашать на военную службу отставных штаб- и обер-офицеров. Им полагались прогоны для следования в места формирования военной силы.
Вместе с тем в разосланном повсюду циркуляре Министерства полиции (подтверждённом управляющим Военным министерством) подчёркивалось, что для определения в службу начальники губерний обязаны привлекать офицеров, «только известных в кругу дворянства по доброму поведению; за пороки же отставленные или в губернии дурно замеченные допущены к службе быть не могут»[391].
Министерский циркуляр напрямую касался ссыльного графа Фёдора Толстого: ведь капитана отлучили от гвардейской службы именно за «пороки». Судя по казённой бумаге, дорога в действующую армию для таких, как он, была заказана или, по крайней мере, крайне терниста.
В критическую минуту государство, как вычитывалось из патриотической декларации чернильных душ, могло обойтись без услуг подобных сомнительных лиц.
Таким образом, отставка от службы грозила превратиться для фрачников с червоточиной, упорствующих или раскаявшихся, в отставку от Отечества.
К слову вспоминается один из рассказов князя П. А. Вяземского об Американце: «Когда появились первые 8 томов „Истории Государства Российского“, он прочёл их одним духом и после часто говорил, что только от чтения Карамзина узнал он, какое значение имеет слово Отечество, и получил сознание, что у него Отечество есть»[392].
Мораль сего рассказа проста: к «порокам» графа Фёдора Толстого надобно отнести и его пристрастие к эффектной, заведомо некорректной, шокирующей слушателей фразе. «Он любил софизмы и парадоксы», — сообщал Ф. В. Булгарин[393]. «Болтун красноречивый» — так обращался к графу в стихах другой краснобай, Денис Давыдов[394]. А разве не о том же грибоедовские строки:
Откровенно лил пули Американец и в салонных разговорах о карамзинской «Истории». На самом деле Отечество у графа Фёдора Ивановича Толстого было всегда.
И, едва услышав про загромыхавшую на западных рубежах «грозу двенадцатого года», он наплевал на всякие столичные циркуляры и начал хлопотать о скорейшем возвращении в строй.
На развесёлых, подчас оргиастических столичных пирушках середины десятых — начала двадцатых годов позапрошлого века наравне с тостами нередко звучала застольная песня, автором которой предположительно называют морского офицера И. П. Бунина[395] или (что гораздо более вероятно) князя П. А. Вяземского. Каждый куплет этой ритуальной песни — в ней порой видели пародию на чинные песнопения вольных каменщиков — был посвящён какому-либо почтенному собутыльнику (Денису Давыдову, Жуковскому, Батюшкову и прочим прилежным «кавалерам»). Исполняемые компанией куплеты перемежались бодрым, с вариантами, припевом.