Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А тебе как оно? Неужто я ничего в твоих глазах не утерял?
— Так ведь сказывала я тебе — мне все едино, — пожала та плечами. — Хотя нет. Пожалуй, даже обрел ты. Ближе как-то стал, роднее, словно с высот спустился. Ну, знаешь, как вот соколу надоело вверху парить, он и присел на плетень рядом с курицей. Той-то, ежели она не вовсе дура, понятно, что он вскорости сызнова в такую высь поднимется, что не угнаться, а сидеть рядышком все одно — честь великая.
— А коли не взлететь ему боле? Коли крылья обрезаны, да так, что им уж не вырасти? — глухо спросил Третьяк. — Тоже лестно?
— И лестно, и отрадно, — кивнула Василиса, пояснив: — А отрадно, потому как теперь в ее силах этому соколу подсобить. Тяжко ведь ему к оной жизни привыкать. По небу за добычей гнаться — одно, а по земле ступать да зернышки выискивать — иное. На все свой навык нужон. Вот я тебе и подсоблю на первых порах.
— А ты когда-нибудь видела, чтоб сокол не мясом, а зерном кормился? — грустно усмехнулся Третьяк.
— Потому он и есть птица неразумная, — пожала плечами Василиса. — Одним-единственным его господь наделил, вот он и не в силах, как бы ни тщился, себя поменять. Ты ж сосуд божий. Тебе многое дадено. Да что там долго сказывать — был ведь и ты уже в нашем дворе, и зернышки те тебе знакомы. Токмо ты их не в поле, а в конюшне клевал. Потом крылья отросли — взлетел. Ныне же, как их не стало, надобно за старое приниматься. Но вспоминать — не заново учиться, свет мой ясный. Поверь, что оно гораздо легче будет, — ласково произнесла она.
На том разговор и закончился. Но, напомнив о нем сейчас, Третьяк тоже ничего не добился. Вся его неуверенность от нынешнего шаткого положения всякий раз разлеталась на мельчайшие кусочки от напористой убежденности Василисы. Разлеталась, и хотя потом собиралась заново, но была уже далеко не тем нерушимым монолитом, от которого хоть в голос кричи: «Что делать? Чем заняться?» Вот и сейчас Желана ответила, словно хлестнула булатным мечом:
— Конюшни — оно хорошо. Но уж прости, государь, дуру глупую, коль она усомнится, что ты лишь на одно это годный. Вон сколь людей вовсе грамоты не ведают, а ты и честь, и писать, и считать — всяко умудрен. Святые книги тож чуть ли не назубок ведаешь. Или хошь поведать, что ни мечом, ни сабелькой махать несподручен?
— Сподручен, — согласно кивнул Третьяк.
— Вот! — торжествующе заметила Василиса. — Хотя нет — это я уж лишнее поведала, — тут же озаботилась она.
— Это почему? Боишься, что татары убьют? Да мне теперь…
— Не того, — отрезала Василиса.
Конечно, на самом деле именно это ее и тревожило, но не сознаваться же. Этим ее пока мнимого, но в будущем непременно настоящего супруга уж точно не остановить. Тут иное надобно. Ага, вот оно, нашлось.
— На сече смерть краснее, да и почетна, но тебе до нее еще дожить надобно. Тиша сказывал, что ты всякий раз по весне смотрины своему войску устраивал. А ежели и братец твой тако же?
— Не признает, — буркнул Третьяк.
— Зато почует, — отрезала Василиса. — А тебе в пыточной помирать нельзя — о детишках помни.
— Помню, — тоскливо вздохнул он.
Третьяк и впрямь все время помнил о них. Странное дело, Анастасия вспоминалась уже не столь отчетливо, зато шестилетний Иоанн и совсем маленький трехлетний Федор стояли перед глазами так ясно и четко, будто он с ними расстался лишь вчера, а ведь прошел уже почти год.
В Муроме ему так и не удалось прижиться. Помешал келарь соседнего монастыря. Вроде бы и дом стоял на вольной земле, и сам он был вольной птицей — плати тягло и живи как хошь. Но вот втемяшилось келарю в голову, что Третьяк — это беглый смерд, который после того, как сгорел его дом, так и ушел из деревеньки, не выплатив пожилого, да и не озаботившись расплатиться со всеми прочими долгами.
К тому же было у монаха подозрение, что тот не просто ушел, но попутно залез в монастырь, который в ту пору тоже огнем занялся. Залез и поживился. Во всяком случае то, что он подсоблял тушить пожар — точно, ну а когда рухнула крыша, то запросто мог и добраться до монастырского серебра. Келарь уже потихонечку начал выпытывать у соседей — откуда тот к ним прибыл да где взял деньгу на обзаведение. Третьяк же, еще когда восемь лет назад собирался идти в третий раз на Казань, провел в Муроме целых две недели, и этот келарь — тогда он был отцом Агафоном и подкеларником — запомнился ему уже в ту пору. Выходит, что и его лицо запало в память отца Агафона, и тот недаром бормотал себе под нос: «Где-то я его видел…»
Словом, пока не случилось худа, нужно было уходить. А жаль… Местный воевода — младший из братьев Булгаковых — принял его весьма радушно в связи с острой нехваткой грамотеев. Став подьячим, Третьяк мог жить — при скромном достатке — припеваючи. Да и Василисе было до слез жалко бросать нажитое. Все ж таки это был первый дом, где она полновластно хозяйничала, а в хлеву уже мычала первая корова, купленная ими, хрюкала, кудахтала и гоготала на все лады прочая живность. Да, и не в них дело, а в том, что именно здесь она впервой любилась со своим суженым.
Случилось это спустя почти год после того, как они тут осели. Жердинка на лестнице оказалась то ли с трещинкой, то ли с сучком посередке, и до сеновала Желана так и не добралась, полетев вниз на глазах Третьяка, который в это время возился внизу.
Ударилась она, конечно, чувствительно, приземлившись на самый кобчик. Но ни тогда, ни уж тем паче теперь, не согласилась бы отменить это падение. Да, было больно, а по первости даже нестерпимо больно, но в то же время как сладко, когда он кинулся к ней — встревоженный, перепуганный, в глазах слезы. А уж как на руках до избы нес — ей, пожалуй, до смертного часа не забыть. И посейчас вспомнить, так мураши по коже.
Странное дело, никогда бы раньше она не подумала, что у ее ненаглядного столько силы в руках. Или это у него от страха за ее жизнь прибавилось? Да какая, в конце концов, разница. Главное — нес. «И ведь даже под ноги ни разу не глянул, — уже потом удивлялась она, — ан все одно — ни разу не споткнулся».
Словно на крыльях взлетел он с ней в избу, уложил на постель и ну хлопотать да суетиться. Осмотреть ушибленное место она не дозволила — уж больно срамно. Вместо этого попросила сходить за бабкой, которую так и звали на посаде Шепчиха. Пока он за нею летал, она кое-как сама себя ощупала. Прислушавшись к боли, поняла — ерунда, само по себе пройдет, но бабке строго настрого наказала говорить иное, пояснив, что накануне не поладила с мужиком, вот и надобно его чуток поучить.
— Ох, не ведаю, останется ли жива, — сокрушенно заявила старуха, выходя из избы.
Услышав такое, Ваня-Ванечка-Ванюша, как она называла его в сладких мечтах, так и охнул. Хорошо, стенка рядом была — прислонился, да по ней и сполз на переставших держать тело непослушных ногах.
— Все, что хочешь, Шепчиха, лишь спаси, — только и выдохнул умоляюще.