Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По своему предыдущему опыту я знал, что мое вмешательство «испортит» намаз. Чтобы этого не случилось, Эсма-ханым, призвав на помощь все свое терпение, продолжала молиться, как будто ничего не замечала. Но мне чудилось в этом какое-то притворство или игра — ведь теперь она только делала вид, что молится. В то же время ее упорная решимость во что бы то ни стало продолжать свое занятие выводила меня из себя. Начиналась своего рода борьба: кто кого переупрямит. Когда Она становилась между мной и этой пожилой женщиной, которая души во мне не чаяла, то и дело брала меня на руки, чтобы приласкать, а когда на улице незнакомые люди спрашивали, кто этот милый мальчик, отвечала, что я — ее внук, я начинал ощущать то же беспокойство, какое внушали всем моим родственникам слишком религиозные люди. Я не мог не уважать ее решимость довести намаз до конца, но при мысли о том, насколько сильно она привязана к некоему другому, потустороннему существу, мне становилось не по себе. Подобно любому представителю секуляризированной турецкой буржуазии, я боялся не Ее, а гнева тех, кто слишком сильно в Нее верит.
Бывало, во время намаза Эсму-ханым звала из другой комнаты моя мама или звонил телефон, подходить к которому было ее обязанностью. В такие моменты меня охватывало желание побежать к маме и сказать ей, что Эсма-ханым совершает намаз. Порой по доброте душевной я так и делал, но иногда, обуреваемый ревностью, все тем же странным беспокойством и желанием сделать что-нибудь дурное, оставался стоять на месте и ждал, что будет дальше. Мне хотелось выяснить отношения с тем потусторонним миром, в который она погружалась во время молитвы и из которого иногда возвращалась, раздраженно бормоча, и понять, кто для нее важнее: Аллах или мы.
«Если будешь тянуть меня за платок во время намаза, твои руки превратятся в камень!» — стращала меня Эсма-ханым. Но я все равно тянул, и ничего не происходило. Тем не менее, подобно моим родственникам, которые, хотя и не верили «во все это», все же на всякий случай не забывали об осторожности, я в какой-то момент сдерживал себя — до сих пор мои руки в камень не превратились, но кто знает… Я был похож на всех прочих членов моего осмотрительного семейства, которые, если им случалось выказать свое равнодушное или ироничное отношение к религии, предпочитали тут же перевести разговор на другую тему, обходили молчанием богобоязненность верующих людей (поскольку не понимали ее) и старались не заострять внимание на связи между религиозностью и бедностью.
Мне всегда казалось, что все эти люди то и дело повторяют Ее имя именно потому, что бедны. А слыша, с какой смесью удивления и пренебрежения в голосе, словно о человеке, только что приехавшем из глухой деревни, мои домашние говорят, что такой-то, мол, религиозен и даже совершает намаз пять раз в день, я приходил и к противоположному выводу: возможно, эти люди бедны как раз потому, что так верят в Нее.
Мои представления об Аллахе не развились далее образа почтенной женщины в белых одеждах, и наши отношения остались на стадии полуосознанных осторожных опасений, о которых я предпочитал никому не говорить. Так получилось из-за того, что никто из моих близких не научил меня ничему, связанному с религией, — возможно, потому, что сами они имели весьма смутное представление об этих материях. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из них совершал намаз, соблюдал пост или бормотал молитвы. В этом смысле мои родственники походили на французских буржуа, давно отошедших от религии, но боящихся окончательно порвать с ней.
Эта образовавшаяся на месте веры пустота, эта леность души может показаться беспринципностью, цинизмом или безбожием, но во времена энтузиазма, сопровождавшего создание светской республики по плану Ататюрка, отдаление от религии демонстрировало стремление быть современным и европеизированным, в этом был отблеск своего рода идеализма, которым можно было гордиться — на людях. Но в семейной жизни место религии осталось таким же пустым, как те поросшие папоротником и усыпанные обломками печальные прогалины, на которых раньше стояли деревянные особняки, ставшие жертвой бессердечных поджигателей.
В нашем доме заполнять эту пустоту (и удовлетворять мое любопытство: если религия не имеет значения, зачем тогда в городе понастроили столько мечетей?) предоставлялось верующей и следующей религиозным обычаям прислуге. Из присловий, готовых у них на каждый случай («дотронешься — окаменеешь», «Аллах его дара речи лишил», «прилетел ангел и забрал его на небеса», «не вставай с левой ноги»), было нетрудно заключить, что религия — это не что иное, как набор суеверий или «слепая вера». Тряпочки, привязываемые на гробницы шейхов, свечки, зажигаемые у склепа святого Софу-бабы, «знахарские средства», которые заболевшие служанки варили себе на кухне, потому что не могли пойти к доктору, традиции многовековой истории дервишеских орденов, проникшие в нашу придерживающуюся республиканских убеждений, европеизированную семью в виде пословиц, поговорок, присказок, — все это превращало жизнь в подобие игры в классики, чьи правила запрещают наступать на определенные квадратики, а через другие предписывают перепрыгивать. Даже сейчас, проходя по коридорам, улицам или площадям, я вдруг вспоминаю, что нельзя наступать на линии между плитками или на черные квадратики, и принимаюсь передвигаться подпрыгивающей походкой.
Многочисленные поверья и запреты, занявшие место религии, иногда путались у меня в голове с мамиными наставлениями вроде «не показывай пальцем». Порой мама говорила мне: «Не открывай окно, сквозняк будет», — и я долгое время был убежден, что она имеет в виду некоего святого Сквозняка (вроде святого Софу-бабы), дух которого лучше не тревожить.
Вместо того чтобы понимать религию как голос Аллаха, обращающегося к миру и к нашей совести через священные книги и пророков, мы низвели ее до набора странных, а иногда и забавных правил, которым низшие классы следуют просто в силу тягот своей жизни. В таком виде нам было легче допустить религию в свою повседневную жизнь. Ни моя бабушка, ни дяди, ни тети, ни папа с мамой никогда не соблюдали пост и единого дня, но тем не менее в Рамазан ждали захода солнца с тем же нетерпением, что и постящиеся. Если Рамазан наступал зимой, когда вечерняя темнота заставала мою бабушку и ее гостей за игрой в безик или покер, ифтар[61]превращался в чаепитие между партиями. Когда близилось время захода солнца, эти веселые пожилые женщины, обычно что-то жевавшие за игрой, прекращали это делать. Рядом со столом, за которым шла игра, с большой тщательностью накрывался еще один стол, какой можно было бы увидеть в особняке какого-нибудь благочестивого богача, — уставленный пирожками, оливками, бутербродами с сыром и колбасой и вазочками с вареньем. Когда мелодия флейты по радио извещала о приближении ифтара, бабушкины гостьи начинали в нетерпении спрашивать друг у друга, сколько еще осталось времени, как будто они с самого утра ничего не ели, а когда раздавался выстрел из пушки, означающий, что можно приступать к трапезе, они, дав сначала повару возможность поесть на кухне, сами начинали с жадностью поглощать угощения. Даже и по сей день, стоит мне услышать по радио мелодию флейты, как мой рот наполняется слюной.