Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем быстрее, тем лучше, — философски рассудил Олойхор. — И вот еще. Пришли мне рыжую.
Состояния сна и яви становились уже практически неразличимы. Это и к лучшему. Во сне Ким приходил к ней совершенно живой, веселый, и она, как хотелось ей верить, знала, что все было обманом, дурным сном, и на самом деле ничего не случилось. Явь была много хуже.
Она вырывала Имоджин из объятий иллюзии, жестоко доказывая: невзирая на то, что мы всеми силами души — а среди нас попадаются и сильные души! — отказываемся признавать очевидное, ушедшие в смерть способны вернуться к нам только в наших снах. Да вот еще в случайном мимолетном сходстве, когда поворачиваешь голову вослед незнакомому человеку и лишь спустя мгновение одергиваешь себя. Не может быть. Пробуждения причиняли такую дикую боль на разрыв, что поневоле хотелось скатиться обратно, в мир, устроенный в соответствии с желаниями и надеждами. Вот только что с нею был его голос, его смех, его руки, отблеск огня на его волосах и плечах — и тут же сознание наносило бессознательному удар, и Имоджин обнаруживала себя изломанным комком, лежащим на полу комнаты, где ее запирали.
Ким не мог выжить. Олойхор знал все его шансы и не дал ему ни одного. Но Ким остался там, где свет. Или же свет весь ушел с ним.
Открыв глаза, Имоджин увидела ноги. Это кресло всегда занимал Олойхор, когда приходил сюда поговорить с нею. Наяву или во сне? Трудно было разобраться, поэтому на всякий случай она не воспринимала его слова всерьез. Но сейчас на ногах были остроносые вышитые туфли, поверх которых возлежала узорная кайма подола. Женщина. Дайана. Что ж, она одевалась теперь, как королева.
Любовница Олойхора Имоджин до сих пор не снилась, поэтому она утвердилась во мнении, что это явь. Что вполне укладывалось в привычку считать явь хуже. Лучше бы пришла Карна, носившая ей еду. Карна по крайней мере не выглядела апофеозом торжества сил тьмы.
— Тебе-то что от меня надо? — вяло удивилась она.
— В то, что я желала бы помочь тебе, ты, конечно, не поверишь.
— Не поверю.
Голос ее прозвучал как слабое эхо.
— А зря. У меня есть для тебя что-то интересненькое.
Имоджин села, помогая себе руками, и, осторожно опираясь на бревна стены исхлестанной спиной, попыталась изобразить лицом презрение. Однако за долгое время лицо окаменело, и едва ли у нее вышло что-то лучшее, чем гримаса. Мешком, наполненным болью, чувствовала она себя, вот чем. И это ощущение немытого тела. Сколько дней… или недель? Грязная, она чувствовала себя больной.
— Ты скажешь: что, мол, я знаю о Киме? А тебе не приходило в голову, что я знаю Кима намного лучше, чем ты? Ну, исключая, разумеется, воспоминания детства. — Дайана сделала кистью жест, словно отметая прочь малозначащую сентиментальную ерунду. — Скажи-ка, разве сволочная часть твоей натуры не обвиняет его одного во всем, что тут произошло?
Имоджин молча смотрела на женщину. Комната без окон, душная, но холодная, потому что здесь не топили.
Дайана больше заинтересована в том, чтобы говорить, чем сама она — в том, чтобы слушать. К тому же прогнать ее она, Имоджин, не. в состоянии. А сил убить ее — недостаточно. Хотя, если как следует отдохнуть… Мелочь, а как было бы приятно.
— …милый, мягкий, скорее застенчивый и очень традиционный. Удобный. Ты когда-нибудь видела Кима в состоянии, приличествующем мужчине: в ярости, например? В гневе? Он хоть кому-нибудь на твоей памяти затрещину отвесил?
— Хочешь сказать — Олойхор тебе неудобен? — хихикнула Имоджин.
— Олойхор не для таких, как ты, — медленно ответила ей красавица. — Я люблю Олойхора, но тебе никогда не постичь ни высот таких, ни глубин. Я слышу его мысли и чувствую его боль. Я люблю мужчину, который может сделать больно мне, если ему захочется. Я проводила бы его в ад. Это мое место — рядом с ним. А пересчитывать мешки с мукой и экономы могут. Вешать их время от времени, чтоб меру в воровстве соблюдали, вот и вся хозяйственная хитрость.
— Он таким не был, — выдохнула Имоджин в воздух. — Я знала его восьмилетним. Что вы с ним сделали?
— Мы? — удивилась Дайана. — Это на тебя он обиделся. Им можно вертеть, если дать ему то, что нужно. о ты, в общем, права. Помнишь, я сказала, что ты заберешь из нашей компании половину жизни? А то и всю ее? Когда ушел Ким, в тот же час мы начали интриговать, лгать, подличать. Готова признать, в рыжем было что-то такое, что сдерживало нас. Но я пока еще не настолько хлам, чтобы меня это удовлетворило. Им стоило родиться одним человеком. А мы… Разве можно упрекать нас в том, что нам больше хотелось быть свитой при короле, чем спутниками при изгнаннике, и уж тем паче — плакальщиками при трупе? Ты тоже выбирала, как лучше для тебя, так что едва ли тебе есть на что жаловаться.
— Ну и забирала б его, — от души сказала Имоджин. — Я тебе в соперницы не набивалась.
Дайана бровью показала, что не все так просто.
— Ты задумывалась когда-нибудь, кто из них любит тебя больше?
— Нет, — жестко ответила Имоджин. — Я думала лишь, кого больше люблю я. И то — недолго.
— Да, — подумав чуть, отозвалась Дайана. — Пожалуй, вы друг другу подходили. Но ты ведь знаешь мужчин: если Олойхору что втемяшится, аргументов против он слушать не станет. К вопросу, который я тебе задала… Ким мог без тебя обойтись, а Олойхор — нет. Ким вполне удовольствовался бы Моллью до тех пор, пока не подыскал бы себе что-нибудь в том же роде. Как я уже говорила — он был добрый.
— Почему? — спросила Имоджин, глядя на стену за спиной тюремщицы.
— Что — почему?
— Почему Киму была нужда быть добрым с Моллью?
— Циклоп однажды оторвался с ней, — спокойно разъяснила Дайана. — Так, как это у него в обычае. Ни со мной, ни с рыжей коровой у него бы не прокапало, но на Молль крупными буквами написано: «Жертва»! Вот он и не сдержался. Даже когда на ней более или менее все зажило, стоило кому-то прикоснуться к ее юбке, как с нею немедленно делалась истерика. Олойхор был ужасно недоволен Циклопом. — Губы ее раздвинулись в улыбке, словно эти воспоминания принадлежали у нее к разряду ностальгических. — В самом деле, нельзя так портить полезных женщин. Своих. Так что если бы она не спряталась за Кимовой спиной, Олойхор посмотрел бы, посмотрел на эти слезы и визги, да и отдал бы ее, пожалуй, Циклопу насовсем. Доламывать. Какой-никакой он ему нужнее, чем вовсе бесполезная девица.
— В этом нет ничего интересного, — сказала Имоджин.
Дайана неожиданно наклонилась в своем кресле, вцепившись в подлокотники.
— Ты мне тоже не нравишься! — резко сказала она. — Ты смеешь презирать меня, даже ничего обо мне не зная. Тебе всю жизнь поднесли на большом блюде, возьми только нож, чтобы отрезать кусок послаще. И мое тело знало шелка и благовонные мази. В двенадцать лет меня продали замуж за знатного и богатого старика. Я должна была почитать его как бога, льстить ему каждым словом, благодарить за милости, украшать собой его дом. Отдаваться ему в те редкие моменты, когда он желал меня и мог осуществить свое желание, не получая взамен ни малейшего удовольствия из тех, что доступны даже рабыне в лачуге! А потом он умер от естественной старости, и я должна была оплакивать его, а после — живой взойти на его погребальный костер. На том языке это означало — соблюсти достоинство брака. Мне удалось бежать, — продолжила она. — Но что значит свобода для женщины, оказавшейся по ту сторону высокого забора, ограждающего поместья? Сколько бы монет я ни взяла с собой изначально, как бы ни набивала пазуху бусками и каменьями, все это — и гордость благородной дамы в придачу — отняли у меня в первую же неделю. Когда тебя вскармливали тут вишнями и медом, меня брали на вшивой подстилке, а после я стояла голая на рынке рабов, и каждый мог пощупать меня, чтобы убедиться в качестве товара. Почему ты считаешь, что тебе должно быть лучше?