Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем я об этом пишу сейчас, нарушив в рассказе естественный ход событий: ребенок-то у меня еще не родился?! А затем, чтобы именно сейчас, в начале, сказать очень важное: ребенку нужны мать и отец – видите, как ему плохо и без того, и без другого. Невосполнимо плохо.
Пора, наконец, вернуться к началу моего длинного-длинного материнского пути.
На одной из подмосковных станций есть высокая лестница на мост через железную дорогу. Я по ней ежедневно поднималась и спускалась, когда шла на работу. Мне это было легко: молодая еще, сильная, взлетала, даже не задохнувшись. Бегом через две ступеньки – вечная эта спешка. Раз споткнулась – рассмеялась, вскочила и дальше. Главное: не опоздать бы на урок. Не влетать же учительнице, запыхавшись, наперегонки с опоздавшими! Не-е-ет, метров за сто до школы я перехожу на солидный, неторопливый шаг и к школьному порогу успеваю приобрести серьезный, вполне учительский вид… И так изо дня в день третий год подряд.
Но однажды…
Этот зимний метельный день запомнился мне на всю жизнь. Вот тогда-то лестница, вернее, один ее порожек, обыкновенный выщербленный деревянный порог с прибитой по краю планкой, чтобы не соскальзывали ноги, стал для меня символической ступенью в новую неизведанную жизнь.
Был январь 1959-го, первые дни после школьных каникул, и я, как всегда, тороплюсь… Могу даже и бегом, хотя моему будущему сыну – моему первенцу – уже пятый месяц. Я пока не чувствую ни тяжести, ни недомоганий. Мне больше любопытно, чем страшно, иногда прислушиваюсь к себе: ну, и как там оно? Но сейчас мне не до того – спешу. Лестница занесена снегом, скользко. Впереди меня кто-то поскользнулся, чертыхнулся, и тут же чувствую, как моя нога поехала куда-то вбок. Я судорожно хватаюсь за перила.
И вдруг: мягкий толчок внутри, нежный такой, не слабый, но странно медленный почему-то. А может, мне так только показалось? Может быть, в ощущении мгновение растянулось до минуты? Сердце заколотилось. Я прислонилась к перилам.
Мимо шли люди, кто-то остановился, поднял мою сумку с тетрадями. Я пробормотала: «Ничего, ничего, я сама», но не могла сдвинуться с места. Уроки, звонки, тетради – все в мире исчезло для меня. Были я и он, этот неведомый кто-то во мне. И тревога, острая, необыкновенная, не за себя – за него. Подумать только: оступись я – и могла бы оборваться или изуродоваться целая человеческая жизнь. И от меня, только от меня это зависело! Я впервые и навсегда почувствовала себя принадлежащей не себе, а ей, этой будущей неизвестной мне жизни, так неизбежно, неотвратимо зависящей от меня.
Я не могла тогда понять, что вместе с первым толчком моего ребенка во мне родилась мать и что эта забота – не оступиться (в прямом и переносном смысле) – теперь у меня будет на всю жизнь.
Как же мы ждали его, нашего первенца! С того памятного дня я прислушивалась к себе – к нему! – едва ли не ежеминутно. Каждый его толчок вызывал тревогу и нежность. Когда он уж очень сильно начинал брыкаться, я тревожилась: нормально ли это? Можно подумать, что у него там десяток рук и ног! А может быть, он там кувыркается?
Зато Борис был очень доволен:
– Акробатом будет! Или бегуном. Уж мы с ним побегаем.
– А может, бегуньей?
– Мне все равно, «хоть полосатенький, хоть в клеточку», только бы поскорей. Он ждал своего «полосатенького» с детским нетерпением. Это меня смешило и трогало. Посмотрит он, бывало, на меня как-то странно, как на чудо какое-то, скажет: «Даже не верится, что через год у нас кто-то уже бегать будет к этому времени».
– Так уж и бегать, – сомневалась я, – хоть бы ползал…
– В год-то! Ты что! Да мы с ним…
– С ней… – ехидничала я.
– Да все равно! Ты, главное, давай поторапливайся, все сроки прошли! А не могла бы ты постараться да сразу троечку, ну хотя бы двоих, а?
А срок и правда приближался: остался месяц… неделя…
И вот я в предродовой палате, отчетливо помню момент: где-то закричал младенец, потом другой – видимо, настало время кормить, а здесь все было слышно. Я даже не поняла, что это. А потом: «Ой, ведь это те, что уже родились…» Я лежала и слушала крики, а сердце билось: «И мой так же закричит?»
Роды были нелегкие, но я готова была выдержать всё, лишь бы «закричал так же» и мой. Я очнулась от его крика: надо мной склонилось доброе морщинистое лицо нашей няни, тети Дуси.
– Это… кто… кричит?.. – шепчу спекшимися губами.
– Сын! («Сын!») Ишь раскричался – не унять! А то было никак не хотел голос подавать – отшлепать пришлось негодника.
«Сын, у меня сын!» – как передать то, что происходило со мной? Эти мгновения вознаграждают за все страдания – так они прекрасны.
Акушерка, возясь с ребенком (моим! сыном!), привычно пошутила:
– Небось, больше не придешь к нам – не захочется?
– Приду… – пропищала я едва слышно. Да мне все теперь было нипочем – все позади, и сплошное ликование внутри: сын! Я тогда не знала, что самое трудное позади, да самое сложное впереди. Эту премудрость я постигла лишь лет пять спустя. А тогда одно было в голове: я – мама.
Но увидела я сына только на вторые сутки, когда мне его принесли кормить. Если бы я знала, сколькими страданиями обернется это для нас с сынишкой: и нехваткой молока, и бессонными ночами, и жестоким диатезом… Да, если бы я знала, что всего этого можно было легко избежать, покормив малыша в первый час после рождения, я бы тогда, наверное, утащила его из детской и покормила сама.
Но я не знала… Когда сестра положила передо мной тугой сверток и я взглянула на красненькое сморщенное личико, я… Я помню все, каждая клеточка моего тела помнит минуты этого блаженства, когда мы впервые оказались рядом. Он сосал, а я смотрела, смотрела на его крохотные бровки, реснички (все настоящее!), потную прядку волос, прилипшую ко лбу… Слезы у меня лились сами собой. О чем я думала тогда? Не помню. Какое-то половодье чувств, а не мыслей – никогда ничего подобного не испытывала я раньше. Тут и страх (как бы с ним чего-нибудь не случилось: вдруг уронят, вдруг он захлебнется, вдруг…), и жалость, желание защитить, укрыть, никому не отдавать… и умиление бесконечное. Да что там – это надо испытать. Мне жалко мужчин – им этого не дано…
Впрочем, это не совсем так. Теперь известно, что если отцу дать подержать только что родившегося младенца, то подобное же чувство испытывает и он. И это так действует на мужчину, что он мгновенно привязывается к малышу и не чувствует впоследствии никакой растерянности перед ним и отчужденности, которая так часто бывает у отцов, особенно молодых. Может быть, на бурном эмоциональном подъеме от тревоги за мать, от счастья благополучного исхода и первого потрясающего ощущения – крохотного беспомощного существа на своих ладонях – в мужчине и рождается потребность защитить рожденную им жизнь. Может быть, в этот момент и рождается отец? Тогда зачем же лишать наших мужчин этих прекрасных мгновений?