Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юн положил дрова и засыпал уголь в обе печки и затопил их. Открыл в подвале бочку мазута и залил им стены и пол в гостиной и на кухне. Потом сел в кресло, держа в руках спички. Домой он вернулся за триумфом.
Но надо подождать. Нет, он не собирался додумать какую-то неотвязную мучительную мысль, покаяться, признаться в чем-то самому себе ни даже унять страх. Просто надо подождать.
Разбудил его шум во дворе: топот множества ног и громкие крики, кто-то звал его. Было светло, и Юн понял, что спал долго.
В дом вошел Германсен: тот же проницательный, глубокий взгляд, как при первой встрече, и отстраненность: он почувствовал запах мазута, но промолчал, как будто и не знаком с Юном. Германсен был без шапки, в длинном светлом пальто, брюки в снегу. При каждом шаге под ногами у него хлюпали талая вода и мазут.
— Дорогу снова замело,— бесстрастно сообщил он и сел на пол в самом сухом углу, но фалды пальто все равно оказались в мазуте и воде. Германсен заметил это, но и глазом не повел.
Юн нетерпеливо потряс спичками.
— Я поджигаю,— сказал он.— Уходи.
— А ты,— спросил полицейский,— ты пойдешь?
— Нет.
— Тогда и я не пойду.
Юн засмеялся. Героический порыв показался ему так же лишенным смысла, как и весь мир, который этот обстоятельный человек, словно трудолюбивый зверек, собрал по сусекам и склеил, все переврав благодаря своему логическому мышлению. Юн не верил ему. За время их знакомства полицейский не произнес ни слова правды. И жаждал только одного: заставить Юна признаться в том, чего он не делал. Германсен то называл его соглядатаем и больным наблюдателем, то поддакивал, то улещивал, то угрожал. И теперь наверняка дом обложен полицией, а за показным хладнокровием этого ничтожества в углу так же наверняка скрывается бездонный страх. И правильно: бомба того гляди рванет.
— Я сейчас все подожгу! — крикнул Юн полицейскому— Ты сгоришь!
— У тебя было несколько часов в запасе,— ответил Германсен.— Мог поджечь и раньше.
Юн открыл коробок, чиркнул спичкой и уронил ее на пол. Она потухла. Зажег следующую — то же самое. Тогда он отодрал кусок от обоев и поджег.
Германсен вскочил на ноги. От его самоуверенности не осталось и следа.
— Стоять! — крикнул Юн. В одной руке он держал факел горящих обоев, в другой — спички и был полон презрения. Ничто не пахнет так противно, как низложенная власть.— Сядь! — прорычал он.
Полицейский медленно, пыхтя, опустился на одно колено, как бегун на низком старте. Кожа вокруг морщинок на лбу и висках побелела.
— Как ты думаешь,— закричал Юн,— почему на ней был комбинезон? И мой свитер?
— В этом деле много вопросов, на которые только ты можешь ответить,— сказал полицейский.— Но это не означает, что ты невиновен.
Юн фыркнул. Он уже сделал глупость, признался в некоторых своих проступках, и в результате жизнь его чудовищно усложнилась. При этом наказание все равно никогда не связано с преступлением. Вот он, Юн,— он ведь совершает поступки, и законные, и противозаконные, не просто так, а борясь с несправедливостью, защищая себя или восполняя недостаток чего-то. Он не злой человек и не хочет все разрушить и уничтожить.
— Вам нечем прижать меня,— скривился он презрительно.
— Поэтому я и позволил тебе уйти,— ответил Герман-сен, и Юн почувствовал, что самообладание начало возвращаться к полицейскому — Без орудия убийства мы мало что можем сделать.
Юн засмеялся: опять вранье и новые уловки. Тут пламя обожгло ему пальцы, и он лихорадочно затряс бумажкой. В тот же миг Германсен навалился на него.
— Не бей! — жалобно пропищал Юн и весь сжался. В последнюю секунду полицейский отвел кулак, он был зол, но рад, что все кончилось. На всякий случай он вырвал из рук Юна коробок со спичками и открыл его…
И тогда Юн ударил.
Собрав всю силу, он ударил прямо в незащищенное довольное лицо. Полицейский с грохотом упал. Прежде чем он пришел в себя, Юн ногами затолкал его обратно в угол, снова завладел спичками и зажег другой кусок обоев, на этот раз побольше.
— Старею,— пробормотал Германсен и стер кровь с лица и шеи. Потом хрипло, прерывисто дыша после каждого слова, произнес: — Я не знаю, почему на ней были комбинезон и твой свитер, но попробую угадать. Возможно, она не стала в тот вечер заходить к Карлу, а сразу отправилась на озеро Лангеванн. Всю ночь лил дождь, она насквозь промокла, пока шла, и повесила свои вещи сушиться в вагончике, а сама переоделась в один из комбинезонов Георга. Тем временем ты простился с Карлом и пошел в клуб — вы договорились с Лизой, что будете разговаривать с водолазами про деньги вдвоем. Не найдя ее там, ты сообразил, что она уже на Лангеванн. Пошел следом, разыскал ее в бытовке — она тебя не ждала, вы сидели, разговаривали, она зябла, и ты отдал ей свой свитер…
— Почему ты позволил мне уйти? — спросил Юн.
— Приехав сюда, ты…
Германсену было больно говорить. Юн засмеялся:
— Думал, я сознаюсь?
— Нет, нет. Но… что-то могло случиться.
— Что, например? Полицейский не ответил.
— Ты прямо как Элизабет, как Ханс, как все они. Думаешь, я добрый,— насмешливо сказал Юн.— Но ни черта не понимаешь. Комбинезон на ней для того, чтоб она голой не была!
— Голой?
— Да! Голой!
— Поэтому ты одел ее, прежде чем бросить в воду? Юн не ответил. Он Лизу не убивал — это все другие, а он, Юн, только хотел оберечь ее от бесчестия и зла. У него мелькнуло желание вправить мозги этому недоумку из полиции, образумить его, ткнуть его носом в настоящую правду и сбить с него дурацкую спесь. Но объяснять Юн ничего не умел, он же не учитель и не смутьян агитатор. Он хотел одного: чтобы Лизу никто не увидел голой. Все проще простого. И абсолютно непостижимо для этого ученого дурака.
— Это было важнее всего? — спросил Германсен.— Важнее самой жизни?
Жизни?.. Когда-то она, может, и была в радость, а теперь-то что, пепелище. Все исчезло — детство, мама, летнее раздолье, Элизабет, дом… все утекло меж пальцев, как он ни старался их удержать. То, что случилось у Лангеванн, было лишь отчаянной попыткой спасти и сохранить то единственное, чему он не мог позволить умереть.
— Так водолазы ни при чем? Георг говорит правду — он видел ее в последний раз на празднике?
Юн об этом ничего не знал. А Германсен как будто весь обмяк. Начал было снова говорить, но тут же замолк — наверно, во рту болело.
Он встал, безвольно опустив руки, показывая, что не собирается снова нападать.
— Уходи,— сказал Юн.
— А ты? Что ты будешь делать? Ничего он не собирается делать.
— Я хочу здесь остаться,— сказал Юн.— Только и всего. Дул восточный ветер, швыряя в окно хлопья снега. Германсен в нерешительности потер лысину, потоптался в лужах мазута, все еще не решаясь уйти.