Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай, Мургашка, пристраивай лошадей, – командовал Филя, снимая кожаные сумы с пушниной и таежной добычей. – В избе, поди, холодище? – спросил у старухи.
– Вишь, топлю. Ночесь выдуло.
– Дрова-то все сожгла?
– Скоко их было, всех-то? Кабы не Полюшка – давно бы замерзла, может. Силов нету дрова рубить аль пилой пилить. Полюшка придет, нарубит да наколет, вот и живу, греюсь.
Филя фыркнул:
– И плахи с заплота рубишь?
– Дык заплот-то все равно перевалился в пойму. Весной, поди, рухнет.
Филя плюнул, выругался и потащил вслед за старухой кожаные сумы, которые оставил в сенях.
Про заплот Филимон спросил просто так, для блезиру, чтоб напомнить, что из тайги заявился хозяин, который волен за все спросить и взыскать. Ну а если взаправду, то Филя давным-давно плюнул на заплоты, стаюшки и на всю прошлую житуху. Он таки уразумел, что напрасно тужился в тридцатом году, уклоняясь от коллективизации и потихоньку пакостя советской власти. А власть-то оказалась на редкость выгодной. Разве при единоличности, во времена царского прижима, мог бы Филя так покойно и сытно жить, дармовой снедью набивая брюхо и не надрывая пуп на работе? Немыслимо подумать даже! А что при советской власти получилось? Разве от едкой соли у него расползается теперь рубаха, как при тятеньке? Или грыжа погоду предсказывает? С прохладцей, с ленцой, вразвалку да вразминку – вот и вся работа. А хлебушко завсегда на столе – ешь не хочу и крошки не смахивай со столешни в рот да в лохань. Хватит. Ну а если к тому же словчить, на теплое место пристроиться, как вот он теперь, можно жить совершеннейшим лодырюгой – жрать и спать от ноздри до ноздри и в ус не дуть. Там сорвать, тут прибрать к рукам. «Буржуйская житуха настала», – размышлял Филя у себя в лесном имении, невдалеке от прииска Разлюлюевского вверх по Амылу. Оно и правда – для таких, как Филя, буржуйская. Устроился Филимон Прокопьевич лесником, поселился в хорошем казенном доме на берегу Амыла; лошадь у него, сенокос, корову и нетель увел от старухи к себе в именье, а старуху оставил при доме сторожить углы – таковская. Ни к чему ему старуха. Одна маета; к иконам приросла, как накипь к чайнику. Ну и пусть себе изживает век в пустом доме. Не убыток, а прибыток. Оно понятно, Филимону Прокопьевичу положено смотреть за лесом, сторожить несметные богатства тайги, ловить браконьеров, истребляющих живность. Да мало ли чего положено! Бывает, попадаются браконьеры на месте преступления. Схватишь у теплого марала или сохатого, тут и распушишь для страха. Глядишь, браконьер раскошелится и отвалит откуп. Без акта, полюбовно. Лапа в лапу. И опять на боковую. Если вспыхнет пожар в тайге – опять-таки не свои шаровары горят; пусть горит. Ну, похлопочешь, потопчешься для примера, и на том пожар кончится. Житуха, истинный бог. И мясцом запастись можно, и рыбой. Да еще какой! Хариусами, ленками, тайменями. Сорожняк не в рыбий счет. И главное – тебе же почет: на государственной должности состоишь. Надо только уметь должность для себя с выгодой обернуть. Тогда не жизнь – манна небесная!
В полутемной избе холодно и сыро. Воздух затхлый, так и бьет в ноздри.
– Экая вонища! Тьфу, срамота. Аль ты на корню гниешь? Чистая упокойница.
– И то! Знать, Господь смилостивится, приберет мои косточки, – прошамкала Меланья Романовна, подкладывая черемуховые кругляши в железную печку. – Сон ноне такой привиделся. Будто заявился в избу упокойничек Демушка в красной рубахе. А на голове-то корона из чистого золота. Так и светится, ажник само солнышко. Грит: «Ты здесь, мама? Я за тобой пришел». И руку так протянул ко мне. А рука-то холоднющая, холоднющая! Прокинулась я и слышу: ктой-то стучит, будто ходит по избе. Хочу крикнуть, а голосу нету. Вроде сама упокойница. А по избе стучит, стучит!..
– Ишь ты! – безразлично отозвался Филимон Прокопьевич, стягивая дождевик с черной борчатки. – Про сон опосля доскажешь. Дай-ка мешок. Да который почище.
– Куда с мешком-то?
– Не твое дело. Живо мне!
Меланья Романовна подала мешок.
– Топи большую печь, штоб избу нагреть да похлебки сварить. Рыбешки на варево дам, копалушек, рябчиков. И баню пусть Мургашка стопит. Попарюсь маненько.
Уделив старухе пару копалух, трех рябчиков, десяток мерзлых хариусов и ленков, Филя собрался уходить, предварительно нагрузив мешок дичью и рыбой.
– К ведьме собрался?
– Молчай!
– Осподи! Хоть бы помереть мне! Покарает тебя Господь, Филя. Погоди! Никакого пригрева от тебя не вижу. Сколь годов! Как заявишься, так бежишь к ведьме аль по магазинам шастаешь. И корову в тартарары сбыл, и нетель. И куриц перевел. Чем жить-то мне? С сумой пойти – силов нету. Знать, отходила. Кабы не Полюшка, с голоду померла бы.
Филя махнул рукой. Наслышался он разных песен от своей «непроворотной туманности».
– Ты же при колхозе состоишь? Пусть помогают. Моя линия при лесхозе. Такая жизнь происходит. Планиды наши с тобой разошлись. Если не хошь одна жить, возьми в дом Марию с ребятишками.
Меланья Романовна поджала губы и отвернулась.
– Во сне-то мне привиделся вовсе не Демушка, а покойничек-свекор, – вдруг сообщила Меланья Романовна и перекрестилась.
Филя торопливо вышел из избы.
– Тьфу, пропастина! Доколе будет скрипеть? – спросил сам себя, охолонувшись на свежем воздухе.
III
Дула верховка.
Рваные хлопья облаков заслоняли полуденное солнце. Хвойный кивер Татар-горы темнел лиловым пятном, а юго-западные склоны багряно рдели. По затенью Татарской рассохи толпился плотный лес, а на восточных склонах виднелись прогалины – елани. Почернелый снег под настом смахивал на чешуйчатый панцирь.
На вытаявшей полосе, возле кучи прошлогодней соломы, от которой несло йодистым запахом прели, мышковала желтая лисица. По ее следу, взгорьем, крался здоровущий волк, а за ним – волчица, до того отощалая, что ее ребра выпирали из-под кожи, что обручи на бочке. Шерсть стояла дыбом, хвост, как прут, волочился по проталинам.
Волчица задержалась на обочине полосы возле кустов черемухи; волк осторожно полз на брюхе к лисице. Ветер верховки тянул на него, и он, чуя запах псины, крался так ловко, что корка хрусткого наста не шуршала под его тяжестью. Волчица неотрывно следила за ним. С ее усатых губ текла слюна, а по отвисшему брюху с набухшими сосками пробегала судорога. Изголодалась она, избегалась в зимнюю свадьбу.
Волку оставалось осторожно подтянуть зад и – прыгнуть на лисицу, как вдруг совсем рядом с черемухами хрустнул наст. Волчица успела повернуть голову. Прямо на нее уставилась круглая дырочка ружья. Она видела лыжины, две ноги в серых пимах, низ белого овчинного полушубка и, рванувшись к кустам, оглохла от выстрела. Она еще подпрыгнула вверх, упала, кинулась в сторону, сунувшись мордой в кусты: передняя правая лапа была подбита.
Из-за кустов прыжками вылетел волк; человек с одноствольным ружьем, не успев выбросить стреляную гильзу, остолбенел от ужаса. Но тут же перехватил ружье за ствол и, орудуя им как дубиною, огрел волка по голове. Удар был до того сильным, что матерый хищник перевернулся вверх лапами, но тут же вскочил.
Длинная, горбоносая морда старого волка с торчащими ушами, узко поставленные горящие глаза, могучие лапы, чуть вывернутые наружу, клыкастая пасть – вот все, что успел разглядеть человек за какую-то секундную передышку.
Борьба за жизнь предстояла неравная. Длинные, не охотничьи лыжины, привязанные к пимам сыромятными ремнями, мешали путнику. Он пытался освободиться от них, движениями ног растягивая ремни, а волк кидался на него то с одной стороны, то с другой, ловко отскакивая от ударов… Волчица, рыча, пятная кровью снег, тоже ползла к нему.
Орудуя левой рукой, путник приловчился сбросить заплечный мешок, в котором что-то стукнуло. Волк моментально вцепился в мешок и откинул его в сторону. Подстреленная волчица, бросаясь по снегу туловищем, запустила клыки в лыжину и так рванула ее на себя, что охотник опрокинулся на спину. И сразу же бросился волк, пружиня мускулы, готовый перекусить человеку горло. Но тот ухитрился перекинуть волка через себя, моментально освободив ноги от пимов. Теперь он был бос, в холщовых портянках. Шапка его валялась на снегу. Его белые волосы свисали прядями на просторный лоб, закрывая