Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отказываюсь…
— Решительно?
— Решительно. Ничто меня к этому не принудит.
— Ничто?
— Нет, ничто!
— Увидим! — сказал маршал.
И его рука с размаху опустилась на щеку иезуита.
Иезуит испустил яростный крик. Кровь прилила ему к лицу. В нем закипела прежняя отвага, потому что этому человеку отказать в храбрости было нельзя. Его военная доблесть невольно возмутилась. Глаза заблестели, зубы стиснулись, кулаки сжались, и он сделал шаг к маршалу:
— Оружие… оружие! — прохрипел он.
Но в эту минуту аббат д'Эгриньи вспомнил, что он играет на руку своему бывшему социусу, для которого смертельный исход дуэли был весьма желателен. Поэтому, справившись с душившим его волнением и продолжая до конца играть роль, аббат опустился на колени, преклонил голову и, сокрушенно ударяя себя в грудь, проговорил:
— Прости меня, Господи, что я увлекся гневом, а главное, прости оскорбляющего меня!
Несмотря на видимую покорность, голос иезуита дрожал. Ему казалось, что его щеку жжет раскаленное железо. Никогда не приходилось ему переносить такого оскорбления ни как солдату, ни как священнику. Он бросился на Колени из притворной набожности, а также и для того, чтобы не встретиться взглядом с маршалом, так как боялся, что не сможет больше отвечать за себя, что необузданная ненависть увлечет его.
Видя, что аббат опустился на колени, и услыхав его лицемерное воззвание, маршал, схватившийся было уже за шпагу, задрожал от негодования и воскликнул:
— Встать!.. Подлец… низкий мошенник, встать!
И он пнул иезуита сапогом.
При новом оскорблении отец д'Эгриньи выпрямился и вскочил, точно на пружинах. Ослепленный яростью, он кинулся к столу, где лежало оружие, и, скрежеща зубами, закричал:
— А!.. Так вы хотите крови… Извольте… я угощу вас кровью… вашей… если смогу…
И с ловкостью бывалого бойца, пылая гневом, иезуит искусно сделал выпад смертоносным оружием.
— Наконец-то! — воскликнул маршал, готовясь парировать удар.
Но отец д'Эгриньи вспомнил снова о Родене, о торжестве человека, которого он ненавидел не меньше, чем маршала, и, снова призвав на помощь все хладнокровие, он опустил шпагу и проговорил:
— Я служитель Бога и не могу проливать крови. Прости мне, Господи, и прости моим братьям, возбудившим мой гнев!
И быстрым движением он переломил шпагу.
Дуэль была теперь невозможна.
Отец д'Эгриньи избежал опасности поддаться снова порыву гнева. Маршал Симон онемел от бешенства и изумления, так как он тоже видел, что поединок теперь невозможен. Но вдруг, подражая иезуиту, он также переломил свою шпагу и, подняв острый клинок ее, длиною дюймов в восемнадцать, сорвал с себя черный шелковый галстук, обвил им обломок в месте излома и хладнокровно заметил, обращаясь к д'Эгриньи:
— Отлично… будем драться на кинжалах…
Испуганный хладнокровием и ожесточением маршала, отец д'Эгриньи воскликнул:
— Но это сам Сатана!
— Нет, это отец, детей которого убили… — глухо проговорил маршал, прилаживая оружие в руке, и слеза на минуту затуманила его глаза, ярко сверкавшие мрачным огнем.
Иезуит заметил эту слезу… В этой смеси мстительной ненависти и отеческой горести было нечто столь ужасное, священное и грозное, что в первый раз в жизни отец д'Эгриньи испытал страх… низкий, неблагородный страх: страх за свою жизнь. Пока речь шла об обыкновенной дуэли, где ловкость и искусство являются сильными помощниками мужеству, ему приходилось сдерживать свой гнев и ярость. Но тут, когда предстояла борьба лицом к лицу, грудь с грудью, он побледнел, задрожал и воскликнул:
— Резня ножами!.. Ни за что!
Тон и лицо иезуита так ясно выдавали его страх, что маршал не мог этого не заметить, и с тоской, боясь, что ему не удастся отметить, воскликнул:
— Да ведь он и в самом деле трус! Этот негодяй годен только фехтовать и бахвалиться… Этот подлый предатель, изменник родине… которого я побил… которому дал пощечину… потому что ведь я ударил вас по лицу!.. которого я пнул даже ногой, этого маркиза древнего рода! Позор своего рода, позор всех честных дворян, старых или новых!.. Вы отказывались драться не из расчета, не из ханжества, как я предполагал, а из трусости… Чтобы придать вам храбрости, вам важен шум битвы, свидетели боя…
— Берегитесь, месье, — сказал отец д'Эгриньи, стиснув зубы, потому что при этих презрительных словах гнев заставил его забыть страх.
— Да что же… тебе надо в лицо плюнуть, что ли, чтобы заставить загореться остатку твоей крови? — яростно закричал маршал.
— О! Это уж слишком, слишком! — сказал иезуит.
И он схватил обломок своей шпаги, повторяя:
— Это уж слишком!
— Мало, видно, — задыхаясь, продолжал маршал. — Так получай, Иуда!
И он плюнул ему в лицо.
— Если ты и теперь не будешь драться, я пришибу тебя стулом, гнусный убийца моих детей!..
Аббат забыл все на свете — и Родена, и свое решение, и страх. Он думал только о мщении и с радостью соображал, насколько он сильнее ослабевшего от горя маршала, так как в этой дикой рукопашной борьбе физическая сила значила очень много. Обернув по примеру маршала клинок платком, он бросился на своего врага, неустрашимо ждавшего нападения.
Как ни коротко было время этого неравного боя, потому что маршал изнемогал от пожиравшей его лихорадки, но при всей своей ярости сражающиеся не издали ни одного крика, не промолвили ни слова. Если бы кто-нибудь присутствовал при этой сцене, он не мог бы сказать, кем и как наносились удары. Он видел бы два страшных, искаженных яростью лица, наклонявшихся, поднимавшихся, откидывавшихся назад, смотря по ходу боя. Он видел бы руки, то напряженные, как полосы железа, то гибкие, как змеи, и время от времени перед ним мелькало бы из-за развевающихся пол голубого мундира и черной рясы сверкающее искрами оружие… Он слышал бы топот ног и шумное дыхание.
Минуты через две противники упали на пол.
Один из них, аббат д'Эгриньи, вырвался из сжимавших его рук и поднялся на колени…
Отяжелевшие руки маршала упали, и послышался его слабеющий голос:
— Дети мои!.. Дагобер!..
— Я убил его, — слабым голосом сказал отец д'Эгриньи, — но чувствую, что и сам… поражен насмерть…
И, опираясь рукой о землю, иезуит поднес другую руку к груди. Его сутана была изорвана ударами, но клинки, так называемые карреле[676], служившие для боя, были трехгранные и очень острые; поэтому кровь не вытекала наружу.
— О! Я умираю… я задыхаюсь… — говорил аббат, искаженные черты которого указывали на приближение смерти.
В эту минуту дважды щелкнул замок с сухим треском, и в дверях показался Роден; смиренно и скромно вытянув голову, он спросил:
— Можно войти?
При этой ужасной иронии отец д'Эгриньи хотел было броситься на Родена, но