Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об антилопе. У антилопы два рога. Живет она около реки-океана на краю земли. Когда же захочет пить, то пьет из реки и упивается, упирается в землю и роет ее рогами своими. И есть там дерево, называемое танис, сильно напоминающее виноградную лозу широкими ветвями и густыми прутьями, — и, продираясь сквозь прутья, антилопа запутывается в них, — тогда охотник ее ловит и одолевает.
Физиолог.
Вещь неизмеримо выше человека. Если вообразить себе Бога, то он похож на камень больше, чем на рыбу, на рыбу — чем на птицу, и на птицу больше, чем на говорящую обезьяну. Это очевидно.
Из письма Марианны Гейде, 26 августа 2010.
* * *
Однажды я задумался, что общего у авторов, которых я обычно выделяю, предпочитаю — а тем самым, значит, и объединяю (но на каком основании?). Они всем известны. О некоторых я писал (или даже не раз), других издаю (но я и не издатель), или рекомендую, куда-то ношу, или просто говорю о них (хотя бы с самим собой).
Ника Скандиака, Полина Андрукович (ах, как жаль, что первая отказалась писать предисловие ко второй; а мне так хотелось их встретить под одной обложкой; «Друг друга отражают зеркала.»), Наталия Черных. Можно легко и пространно написать, что их отличает — мартышкин труд, и так понятно: да ничего общего. Но должно же что-то быть, чтобы говорить о моем вкусе. (Это как с девичьими лицами у записного донжуана: все такие разные, а приглядишься — один тип.) Я решил тогда: дело в столбе нечеловеческого (подобно тому, как есть столб света), который проходит сквозь их поэзию/прозу (очень разного и из разных источников). Того нечеловеческого, которого так недостает современной литературе (любого рода фантастика не в счет; нечеловеческое там почти насильственно определено жанром и кодифицировано). Речь не о дегуманизированном во вкусе Ортеги-и-Гассета, то ли утверждавшего его, то ли предупреждавшего, и не античеловеческого, стилизаций и подобий которого сейчас в избытке. А не-человеческого, от которого и страх, и трепет, и странная радость — от того, что существуем не только мы.
* * *
В прозе Марианны Гейде очень много детей. Но что значит «много»? Представление о многом всегда относительно. Пять-шесть рассказов много ли? (число произвольное). Дело, конечно, в удельном весе этих детей-персонажей, в их роли в иерархии и структуре мира, который здесь возникает. (То есть существо- вал-то он всегда.) Я, во всяком случае, не знаю другой прозы с таким наплывом «детских существ». Мне рассказывали об одном человеке, называвшем детей злыми карликами. Он акцентировал их иное видовое происхождение, отличающее от «людей». Тем самым изымал детей из процесса индивидуального и общего человеческого развития. (Карлики существуют всегда, продолжают существовать, не превращаются во взрослых.) Или известный средневековый взгляд: дети — «маленькие взрослые», недовзрослые. Отрицается, напротив, самостоятельность ребенка. Общее здесь то, что инфант интерпретируется с внеположенной ему точки зрения, и в той или иной мере с точки зрения недостатка. У Гейде ребенок — это эксцесс. (О значении этого повторяющегося слова-понятия у МГ — чуть позже.) Он также почти выключен из развития человека (по типу ребенок ^ взрослый), происхождение второго от первого странно (хотя их связь и не опровергается), и значит, тоже эксцесс (в одной терминологии — чудо, в другой — случайность), каприз природы. Это самостоятельное существо, развивающееся по собственным законам и внутри себя самого (а не во взрослого). То есть это всегда аксолотль (имя одного природного персонажа из одноименного рассказа МГ) — личинка, ставшая отдельным видом. Другое существо, не подлежащее человеческому суждению. Параллельное, с иным типом сознания и воображения. Не злое, не доброе, но опасное. Нежность, которую постоянно испытывает к ним автор, — того же рода, что и к грибам, растениям, рыбам, пресмыкающимся и земноводным. Нежное внимание к эксцессам. Дети — засланцы чужого небезопасного мира эксцессов в прирученный домашний человеческий мир.
* * *
Это книга природы: растений, и рыб (вообще обитателей моря), и зверей. (И «книга детей», конечно, тоже.) Более всего напоминает древнерусский «Физиолог» или средневековые «Бестиарии». («Этимологии» Исидора Севильского — сюда же.) МГ хорошо знает и то, и другое: и книгу природы (во всяком случае название некоторых живых существ я узнал от нее), и литературную традицию ее описаний. Как и пристало средневековой традиции описаний, реальное и фантазийное соседствуют и перемешиваются до полной неразличимости. Но что это такое — реальное? Существующее — самый простой ответ. А из книги МГ мы знаем, что существующее — это засвидетельствованное. Потому что то, что не засвидетельствовано, существовать, по всей видимости, не может. А здесь свидетелем выступает сам сочинитель: например, того, как с бегущей белки, если ловко ухватить ее за хвост, можно снять шкурку (белка выглядит при этом изумленной), или как пеликан ухаживал за кудрями Богородицы (следует весьма эротический образ Богородицы). Но есть и другая причина этой неразличимости: собственные чудеса природы, в которые невозможно поверить, если точно не знать о них. Например, три сердца спрута. Да, действительно, у «восьмирукой чернильницы» — три сердца, и это ничуть не меньшее чудо, чем беличья снятая на бегу шкурка или пеликан — ритуальный парикмахер. Как и то, что древесный гриб имитирует (запахом) съедобный, съедобный гриб притворяется ядовитым, а ядовитый — опять-таки съедобным (для ему одному известных целей). Как и 24 глаза медузы и то, что она ими различает темное и светлое. (Я уже во все поверю.) И то, что если разрезать червя, то получится два червя, а вот, например, если разрубить крота, то почему-то нет. И почему? (думает мальчик).
Трехсердый спрут — чудовище. Как и сороконожка, из сорока ног которой первая пара — это рот (и действительно). «Шмель — лесное чудовище». Чудовище — эксцесс.
* * *
И значит, это «книга эксцессов». То есть чудес. Потому что эксцесс — это и есть чудо, только удивительным образом лишенное традиционной основы чудесного — Высшей воли. Ибо Бога, который не может быть засвидетельствован, естественно, не существует. (Впрочем, здесь тоже не все так просто, ибо автор, подобно Канту, по булгаковскому Воланду, отвергнув традиционные доказательства, выдвинул свое. Но мы с вами пока об этом ничего не знаем.) Итак, эксцесс — безосновное чудо — у которого и для которого нет оснований. Это не-вольное чудо, буквально. На которое нет Воли, а есть попустительство. Несколько шутовское попущение какой-то высшей инстанции, которая иногда допускает чудеса-эксцессы. Потому что ей самой, этой инстанции, так интереснее. Потому что она не существует, но может скучать, испытывать интерес, допускать чудеса-случайности-эксцессы, задавать загадки, а главное — смотреть и следить. Вот эта тема здесь одна из центральных — неизвестно чьего взгляда, подобного прицелу, и который испытывает человек в не меньшей степени, чем поедающая банан макака. (Из этой темы следуют разные замечательные сюжеты с глазами, с которыми чего только не происходит. Но потом, потом.)
* * *
Прозу Марианны Гейде при желании можно было бы описать в двух категориях: эпифании и евхаристии. Разумеется, если опять-таки и из того, и из другого понятия изъять традиционное религиозное содержание. Не Бого-явление (хотя почему бы нет, если Бог — это только предельная форма эксцесса), а явление чего-то другого: завораживающего и опасного, или лучше так — завораживающе опасного. Разумеется, как и всякая эпифания, и эта не существует вне интерпретации и трактовки. Ибо Явление можно не распознать. Не узнать, что это — Явление. (Например, для этого достаточно не знать о зрении Медуз. Или о количестве сердец у спрута.) Медуза, выброшенная на берег, — за- сланец чужого враждебного мира, что смутно чувствуют дети, причастные тому миру, но что совсем закрыто для взрослого, сковырнувшего медузу палкой в море. (фрагмент «Море»). Или не закрыто? Почему-то же он предпочел избавиться от этого нелепого, столь непохожего на нас существа (не умеет ни говорить, ни смотреть).