Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О’Брайен кивнул. Вежливо и серьезно он прочел все стихотворение:
Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина.
Вы должны нам три фартинга, вы должны нам три фартинга, говорят колокола Святого Мартина.
Когда вы отдадите, когда вы отдадите? — спрашивают колокола Оулд Бейли из Сити.
Как наладятся дела, как наладятся дела, отвечают Шордича колокола.
— Вы знаете последнюю строчку! — воскликнул Уинстон.
— Да, я знаю последнюю строчку. А теперь, боюсь, вам пора идти. Постойте. Будет лучше, если я и вам дам таблетку.
Уинстон встал, и О’Брайен протянул ему руку. Крепкое рукопожатие сдавило кости Уинстона. У дверей Уинстон обернулся, но О’Брайен, по-видимому, торопился уже вычеркнуть его из своей памяти. Он ждал ухода Уинстона, рука его лежала на кнопке выключателя монитора. А в конце комнаты стоял письменный стол, лампа с зеленым абажуром, диктограф и плетеная корзина, доверху заполненная бумагами. Случайный эпизод закончился, через минуту О’Брайен снова сядет за стол и продолжит прерванную важную работу на благо Партии.
От усталости Уинстон был весь как желе. Это слово точно выражало его состояние. Оно пришло ему в голову внезапно. Тело его стало не только вялым, но и полупрозрачным, действительно как желе. Ему казалось, что если поднять руку, то сквозь нее можно будет смотреть. Всю кровь, все соки высосала безумная работа, остался лишь бесплотный каркас из костей и нервов, обтянутый кожей. Все чувства резко обострились. Комбинезон тер плечи, камни тротуара царапали ступни, руки едва сгибались, и суставы при этом скрипели.
За пять дней он отработал более девяноста часов, как и все в Министерстве. Но теперь все позади, у него нет буквально никаких дел, никаких партийных поручений, до завтрашнего утра он свободен. Можно провести часов шесть в их убежище и еще девять — в собственной постели. Близился вечер, жара начала спадать, и Уинстон медленно шел по пыльной улице к лавке мистера Чаррингтона. Глаза слипались, но он все же старался наблюдать, не появится ли патруль, хотя почему-то был убежден, что в этот вечер ему никто не помешает. Он нес тяжелый портфель, который при каждом шаге ударял его по колену и терся об ногу, раздражая воспаленную кожу. В портфеле лежала книга, она была у него уже шесть дней, но он до сих пор еще ни разу не открывал ее.
На шестой день Недели Ненависти, после бесчисленных демонстраций, речей, выкриков, песен, знамен, плакатов, кинофильмов, восковых фигур, барабанного боя и пронзительного визга труб, топота марширующих ног, лязга танковых гусениц, рева самолетов и грома пушек — после шести дней этого безумия, которое приближалось к своей кульминации, когда всеобщая ненависть к Евразии была доведена до такого исступления, что толпа готова была разорвать на куски 2000 евразийских военных преступников, которых обещали публично повесить в последний день Недели Ненависти, если бы только удалось добраться до них, — именно в этот самый момент объявили, что Океания не воюет с Евразией. Океания воюет с Востазией, а Евразия — союзник.
Конечно же, о переменах прямо не объявлялось. Просто везде и вдруг стало известно, что враг — Востазия, а не Евразия. В момент, когда это произошло, Уинстон принимал участие в манифестации на одной из центральных площадей Лондона. Был вечер, бледные лица и алые знамена зловеще освещали прожектора. Площадь была забита громадной толпой, включая тысячный отряд школьников в форме Сыщиков. На трибуне, задрапированной алой материей, стоял оратор Внутренней Партии, худощавый, невысокий человек с непропорционально длинными руками и большим лысым черепом, на котором болталось несколько прямых невьющихся волосинок, и разглагольствовал перед толпой. Маленький, перекошенный от ненависти карлик, сжимая в одной руке микрофон, другой огромной костлявой рукой угрожающе рвал когтями воздух. Голосом, в котором благодаря усилителям звучал металл, он кричал о бесчисленных фактах зверств, убийств, депортаций, грабежей, изнасилований, пыток военнопленных, бомбардировок гражданских объектов, о лживых пропагандистских трюках, неспровоцированных актах агрессии и нарушенных соглашениях. Надо было сначала убедить себя во всем этом, потом сойти с ума и только после этого слушать его речь. Поминутно ярость толпы нарастала, и голос оратора тонул в реве, напоминавшем рев дикого зверя, который вырывался непроизвольно из тысяч и тысяч глоток. Самые дикие вопли доносились из группы детей. Оратор говорил уже минут двадцать, когда на трибуну поспешно поднялся посыльный и сунул ему в руку листок. Карлик развернул и прочел его, не прерывая речи. Ни голос, ни манера говорить не изменились, не изменилось и содержание речи, но все имена и названия неожиданно стали другими. Словно беззвучный сигнал волной прокатился по рядам. Океания воевала с Востазией! Спустя мгновение толпа бушевала. Плакаты и транспаранты, украшавшие площадь, оказались неверными! Это саботаж! Здесь поработали агенты Гольдштейна! Без команды толпа бросилась срывать со стен плакаты, рвать и топтать транспаранты. Чудеса смелости и отваги явили юные Сыщики: они карабкались по крышам и срезали с труб развевающиеся вымпелы. Через две-три минуты все было в порядке. Оратор, по-прежнему сжимая одной рукой микрофон и чуть наклонившись вперед, рвал воздух свободной рукой и как ни в чем не бывало продолжал свою речь. Еще через минуту возобновились дикие крики толпы. Ненависть кипела, как и раньше, просто изменилась мишень.
Вспоминая об этом, Уинстон поражался, как оратор переключился фактически в середине фразы, без какой-либо паузы, не нарушив при этом грамматического строя предложения. И как раз в момент всеобщего беспорядка, когда энтузиасты срывали плакаты со стен, незнакомый человек похлопал его по плечу и сказал: «Прошу прощения, мне кажется, вы уронили портфель». Уинстон рассеянно, ни слова не говоря, взял портфель. Он знал, что сможет заглянуть в него лишь через несколько дней. Сразу после демонстрации он вернулся в Министерство Правды, хотя было уже почти двадцать три часа. Так поступили все служащие Министерства. Не нужно было даже приказов по монитору.
Океания воевала с Востазией: Океания всегда воевала с Востазией. В мгновение ока значительная часть политической литературы последних пяти лет разом устарела. Всевозможные доклады и сообщения, газеты, книги, памфлеты, кинофильмы, звукозаписи, фотографии — все это требовалось моментально исправить. Не было никаких указаний, но все знали: руководство Отдела решило — через неделю не должно остаться никаких упоминаний о войне с Евразией или союзе с Востазией. Это была огромная работа, тем более трудная, что приходилось делать вещи, которые нельзя было назвать своими именами. Все в Историческом Отделе трудились по восемнадцать часов в сутки с двумя трехчасовыми перерывами на сон. Из подвалов Министерства принесли матрацы и разложили их в коридорах на полу. Официанты доставляли на тележках прямо в Отдел сандвичи и кофе «Победа». Каждый раз, получив три часа на сон, Уинстон старался очистить стол от бумаг и каждый раз, возвращаясь назад со слипающими глазами, неотдохнувшим телом, обнаруживал, что его стол снова завален бумажными цилиндрами, как будто здесь бушевала метель и намела сугробы, засыпав и его стол, и диктограф, и даже часть пола. Поэтому сначала он укладывал бумажные цилиндры в более или менее аккуратную кучу, чтобы освободить место для работы. Хуже всего, что работа вовсе не была чисто механической. Конечно, иногда было вполне достаточно заменить одно название другим, но гораздо чаще приходилось составлять подробные сообщения, что требовало внимания и воображения. Понадобилось также знание географии, чтобы перенести военные действия из одной части света в другую.