Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой смысл читать все биографии? Так ли уж обязательно изучать червя или муравья? Подумайте о тех, кто добровольно принес себя в жертву, — Блейке, Бёме, Ницше, Гельдерлине, Саде, Нервале, Вийоне, Рембо, Стриндберге, Данте или Гейне и Оскаре Уайльде! А я? Смогу ли я присоединить свое имя к сонму прославленных мучеников? До каких глубин падения надо дойти, чтобы получить право влиться в ряды этих козлов отпущения?
Неожиданно меня охватил приступ вдохновения — как не раз бывало, когда я отправлялся с бесконечными поручениями из нашей швейной мастерской. Я писал — но только в уме.
Страница за страницей, одна другой лучше! Закрыв глаза, я откинулся на стуле, прислушиваясь к музыке, доносящейся из самых глубин моего подсознания. Что за книга получалась! И если она не моя, то чья? Я был в экстазе. И в то же время опечален, унижен, раздавлен. Зачем нужны эти невидимые помощники? Ради удовольствия утонуть в океане творчества? Ведь с пером в руке, сознательно, я не произведу на свет ни одной такой мысли! Все, под чем я подпишусь, будет второстепенным, незначительным, лепетом идиота, пытающегося рассказать о трепетном полете бабочки… А как все-таки приятно сознавать, что есть существо, подобное бабочке!
Представьте себе, что все это богатство первозданного бытия должно быть смешано — а только это придаст тексту настоящий вкус! — с подлинными мелочами жизни, с вечно повторяющейся драмой маленького человека, чьи страдания и мечты кажутся, даже смертному, чем-то вроде монотонного гула ветряной мельницы, работающей в безжалостном космосе. Заурядные и великие — что их разделяет? Всего несколько дюймов. Александр Великий, умирающий от банального воспаления легких в захолустном уголке Азии; Цезарь, несмотря на все свое величие, оказавшийся смертным (что без труда смогли доказать предатели); Блейк, распевавший песни на смертном одре; Дамиан, испустивший на дыбе вопль, разрывающий уши… Что все это значит и для кого? Сократ, вынужденный терпеть ворчливую жену, святой, которого преследуют несчастья, пророк, вымазанный в смоле и вывалянный в перьях… Доколе? Все это льет воду на мельницу историков и летописцев: мука для детей и хлеб для учителей. А писатель, пьяный от вдохновения, бредет себе, пошатываясь, по миру и рассказывает свою историю, он живет, дышит, пользуется уважением или лишен его. Ну и роль! Господи, помоги нам!
Ни кофе тебе, ни яблочного пирога. Когда я вышел из библиотеки, уже стемнело и на улице никого не было. Ужасно хотелось есть. На свои несколько центов я купил шоколадный батончик и пошел домой. Довольно утомительная прогулка, особенно на пустой желудок. Но голова моя гудела, как пчелиный рой, а спутниками были мученики — вздорные своевольные парни, давно уже ставшие пищей червей.
Дома я сразу же нырнул в постель. Не стану дожидаться женщин — даже из-за еды, которую они могут принести. После того, что я пережил в библиотеке, меня станет раздражать та чушь, что постоянно слетает у них с языка.
Подождав несколько дней, я открылся Стасе. Она была ошарашена, когда я вручил ей чек. Видимо, не верила, что я достану деньги. Только не слишком ли я тороплю события? И не просроченный ли чек?
Ну и вопросики! О просьбе Забриски позвонить перед получением денег я ничего не сказал. Еще услышишь в ответ что-нибудь неприятное. «Сначала получи наличные, а уж потом суетись», — думал я.
Мне не пришло в голову спросить у Стаси, не передумала ли она съезжать. Выполнив свою часть договора, я полагал, что Стася должна выполнить свою. Не задавай никому вопросов — рискованно. Действуй — чего бы это ни стоило!
Спустя несколько дней пришли плохие новости. Будто одновременно выстрелили из двух стволов. Во-первых, как можно догадаться, чек оказался не обеспечен наличностью. А во-вторых, Стася передумала съезжать. Во всяком случае, отложила отъезд. В довершение всего мне нагорело от Моны за то, что я стремился избавиться от Стаси. Снова я нарушил слово. Как можно мне доверять после этого? И все в таком духе. Я не мог оправдаться: у меня были связаны руки, а точнее, язык. Нельзя посвящать Мону в условие нашего со Стасей договора. Тогда я выглядел бы еще большим предателем.
Я поинтересовался, кто ходил в банк с чеком, но услышал в ответ, что это не мое дело. У меня возникло подозрение, что ходил кто-то, кому было под силу выдержать такую потерю. (Скорее всего их чертов миллионер.)
Что я скажу доктору Забриски? Ничего. У меня не хватит духу посмотреть ему в глаза. Я и правда никогда его больше не видел. Еще одно вычеркнутое имя.
Не успели мы остыть после всего случившегося, как произошел один забавный эпизод. Как-то вечером раздалось осторожное постукивание по стеклу, за окном стоял Осецкий, все тот же ушлый Осецкий — человек, оправдывающий свою сомнительную репутацию. Он сказал, что сегодня — день его рождения. Те несколько рюмок спиртного, что он уже принял, не оказали на него особого действия. Он был слегка навеселе, все так же бормотал себе под нос и чесался, но, если так можно выразиться, делал это более обаятельно, чем обычно.
Я отказался продолжить с ним празднование, придумав какие-то слабые отговорки, которые Осецкий, находясь в блаженном подпитии, попросту не принял. Он смотрел на меня такими глазами, что, вместо того чтобы повторить отказ, я позволил себя уговорить. А почему бы не пойти с ним? Плевать, что рубашка не поглажена, брюки мятые, а пиджак весь в пятнах! Осецкий так и сказал: «Плевать!» Он предложил отправиться в Гринич-Виллидж, выпить там по рюмочке-другой и рано разойтись. Ради старой дружбы. «Человеку негоже быть одному в свой день рождения», — подумал я. Осецкий со значением побрякал в кармане монетами, подчеркивая, что он при деньгах. И заверил, что не пойдет ни в какие людные места.
— Может, хочешь сначала перекусить? — спросил он и улыбнулся щербатым ртом.
Пришлось сдаться. В Бороу-Холл я съел сандвич, выпил кофе — одну, две, три чашки. Затем мы спустились в метро. Осецкий, но своему обыкновению, все время что-то невнятно бормотал. Иногда до меня доносились отдельные фразы. В шуме подземки я различил: «О да, да, иногда позволяю себе… выпиваю в компании… девушки там… бывают и потасовки… не так чтоб в кровь… просто поразмяться… сам понимаешь».
Мы вышли на Шеридан-сквер. Вот уж где не проблема найти местечко по вкусу. Весь квартал затянут сизым дымом; из каждого окна несутся звуки джаза и истеричный визг женщин; проститутки, некоторые в униформе, ходят под руку, как на университетском балу, а за ними тянется густой аромат духов, от таких запахов способна задохнуться не одна кошка. То здесь, то там, как в Старой Англии, у обочины валяются те, кто перебрал, — они кашляют, пердят, ругаются и несут обычный пьяный вздор. Отличная вещь — «сухой закон». Вызвал у всех страшную жажду — из одного только духа противоречия. Особенно у женщин. Джин пробуждал в них шлюх. Как они сквернословили! Почище английских проституток.
Войдя в один набитый людьми под завязку «орущий» бар, мы пробились к стойке, во всяком случае, оказались от нее настолько близко, что сумели заказать выпивку. Гориллообразные субъекты, зажав в лапах кружки, жадно лакали из них. Некоторые пытались танцевать, другие сидели на корточках, словно в солдатском сортире, были и такие, что в полном изнеможении, на грани нервного срыва дико вращали глазами, и такие, что, встав на четвереньки, обнюхивали друг друга под столами, как собаки, или безмятежно расстегивали и застегивали ширинки. В конце стойки пристроился полицейский, без пиджака, брюки на подтяжках, рубашка вылезла из брюк. Револьвер в кобуре лежит на стойке, прикрытый сверху фуражкой. (Наверное, чтобы показать — он на службе.) Осецкий, увидев этого основательно накачанного спиртным стража порядка, хотел было к нему прицепиться, но я успел его оттащить. Пройдя немного, он плюхнулся прямо на залитый неизвестным пойлом стол. Его тут же подхватила какая-то девушка и потащила танцевать. Они топтались на одном месте. У Осецкого был отсутствующий взгляд, будто он считал в уме баранов. Наконец мы решили уйти. Слишком уж тут было шумно. Свернули за угол и пошли по боковой улочке, мимо мусорных урн, старых драндулетов, кухонных отбросов, не убиравшихся, похоже, с прошлого года. Вот еще один бар. Внутри то же самое, даже хуже. Много гомиков, убереги меня Господь! И матросов. Некоторые — в юбках. Мы повернули назад под улюлюканье и свист.