Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переехав в Москву, а затем в 1731-м году из Москвы в Петербург, они не очень изменили обыкновений курляндской жизни, хотя, спору нет, жить стали поярче и пошире – теперь денег не надо было просить ни у кого, и заблистало на дворцовых приемах злато и серебро, засверкали жемчуга, алмазы, бриллианты, засветились иллюминации и фейерверки, зазеленели оранжерейные сады, заструились фонтаны, загремел оркестр, запела италианская опера, и вся Европа наполнилась слухом о роскошестве и пышности нового петербургского двора.
Много золота, много блеска, много торжества – значит, сильная государыня, значит, великие люди, значит, могущая держава. Чем ослепительнее и громче придворный праздник – тем чаще соседи станут завидовать: Россия – цветущая, Россия – непобедимая, Россия – неколебимая.
Сбылось замысленное Петром Великим.
И вот уже Россия воюет в Европе, фельдмаршал Миних осаждает Гданск – на помощь полякам плывут французы, потому что они хотят, чтобы польским королем стал Станислав – тесть их короля Людовика; но французы побиты, рассеяны, взяты в плен, Станислав бежит, и мы сажаем на польский престол своего короля – Августа Третьего. – А затем мы идем дальше, входим во владения Порты и в земли, туркам солидарные. И вот фельдмаршал Миних победоносным походом ворвался в Крым, взял Очаков, Яссы, Хотин:
(Ломоносов. Т. 8. С. 29)
А казнили кабинет-министра Волынского с приятелями.
Кабинет министров, придуманный Андреем Ивановичем Остерманом в замену Верховного совета, включал, как помнится, три персоны. Одной из них стал, естественно, сам Остерман: это был писчебумажный механизм, работавший все время, свободное от сна, дворцовых праздников и переворотов. Взяток он, кажется, не брал. Власть ему нужна была лишь для одной цели: чтобы не мешали составлять указы, читать и писать депеши, вести переговоры и проч.
Поэтому при составлении кабинета (дело было в 1731-м году) Остерман подобрал себе в компанию старика канцлера Гаврилу Ивановича Головкина, доживавшего век в сознании удовольствия от мысли, что он пережил шестерых царей и при этом ни разу не был колесован, и князя Алексея Михайловича Черкасского, известного своей толщиной, ленью и сказочными богатствами (говорят, у него было 70 тысяч душ крепостных). Головкину нужен был покой, Черкасскому – почет. Остерман делал что хотел.
Но на третий год бытия Кабинета министров канцлер Головкин умер от старости, и Бирон, давно искавший способ сократить Остерманову силу, вставил на опустевшее от Головкина место графа Павла Ивановича Ягужинского – ветерана империи, когда-то, в последние годы жизни Петра Великого, бывшего вторым после царя лицом державы – генерал-прокурором, оком государевым. Ягужинский имел давние счеты с Остерманом: Андрей Иванович не раз подставлял его, и теперь появился случай отомстить. Хотя, конечно, если судить по здравом размышлении, скорее Андрей Иванович подвел бы голову Павла Ивановича под топор, чем наоборот. Но скоро Ягужинский, истощив свое величавое здоровье буйными неумеренностями, последовал на тот свет без посторонней помощи.
Тогда Бирон сделал третьим кабинет-министром персону, лично от него зависимую, – Артемия Петровича Волынского (сам Бирон говорил, что спас его от виселицы еще при начале царствования Анны – когда Волынский был казанским губернатором).
Кабинет министров стал теперь подобием компаса, в котором вокруг неподвижной оси – Алексея Михайловича Черкасского – двигались две стрелки, указывающие в противоположные страны света.
Волынский искал широкой сцены: он желал стать первым актером, ему нужны были рукоплескания и большие деньги. Взятки он вымогал, казну грабил и зубы вышибал с каким-то особенным, одному ему присущим шиком.
Нечего удивляться, что, обретя в Кабинете министров обширные полномочия, Артемий Петрович не мог ими благодарствоваться, ибо ему мечталась вся полнота власти. Полноты же не было: рядом мешался Остерман, а между Кабинетом и троном маячил Бирон. Выйти на широкую сцену можно было только при ласке императрицы. Какой бы символической ни была ее власть, самые державные дела – вроде объявления войны, четвертования первых сановников и назначения на их место новых – совершались только при ее ободрении. И Волынский сочинил донос, в котором уличал Остермана как главного помутителя всех добрых дел, совершаемых честными людьми.
Однако Артемий Петрович позабыл, что ободрениями государыни руководствует Бирон. Бирон же понял дело правильно, сообразив, что сегодняшние претензии Волынского к Остерману – репетиция завтрашних посягновений на него самого, и государыня отвечала с его слов Артемию Петровичу:
– Ты подаешь мне письмо с советами как будто молодых лет государю.
Но Волынский от гордыни потерял всякий страх.
– Резолюции никакой от нее не добьешься, – негодовал он, – герцог что захочет, то и делает (Соловьев. Кн. X. С. 661, 659).
Тут Волынскому донесли, что его самого обличают – кто-то сочинил на него басню:
В Петербурге тогда был один человек, умевший писать стихи так длинно и складно – секретарь Академии наук Тредиаковский. Волынский велел доставить Тредиаковского к себе, и едва тот взошел, изволил своеручно поправлять ему выражение лица. Кулаки у Артемия Петровича были крепкие, и секретарь Академии уехал от него с заплывшим глазом и неслышащим ухом. Наутро Тредиаковский поехал жаловаться Бирону, но пока сидел в герцогских покоях – туда по своим делам явился Волынский. Побивши Тредиаковского еще немного, Волынский велел взять его под караул и посвятил остаток дня продолжительным внушениям: когда секретарь Академии впал в беспамятство, его оставили паки под караулом.