Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда вина выпивалось достаточно, и тогда какой-нибудь поэт вставал — слегка покачиваясь, будто от сильного ветра, — и принимался декламировать свое новое творение. Восьмилетним мальчиком я вечно подглядывал из прихожей в столовую и надеялся только, что за этим занятием меня застанет отец. Его почти невозможно было вывести из себя, а вот мать, как правило, довольно споро давала мне по попе. Для меня стихи были китайской грамотой. В большинстве своем поэты хотели быть Маяковскими, но с его талантом им тягаться было не под силу. А вот внешне они ему подражали запросто — во весь голос орали строки, в которых не было никакого смысла для меня, да и, видимо, для всех присутствующих в комнате. Стихи не завораживали, увлекало представление: здоровенные дядьки с кустистыми бровями, в пальцах неизменно зажата папироса, с нее при всяком энергичном взмахе хлопьями слетает на пол пепел. Редко-редко под напряженными взорами поднималась женщина. Мать рассказывала, что однажды у нас читала Ахматова, но я этого не помню.
Иногда поэты читали по бумажке, иногда — по памяти. Закончив и слишком робея перед обращенными к ним лицами, они тянулись к ближайшему бокалу с вином или стопке водки — не только подзаправиться, как все пьющие, а чем-нибудь занять руки и глаза, дожидаясь отзывов публики. А публика собиралась знающая — коллеги, профессионалы, соперники — и отзывалась обычно со сдержанным одобрением: все кивали, улыбались, хлопали по спине. Раз или два я наблюдал, как эти матерые литераторы разражались восторгами. Их так трогало произведение, что они забывали зависть и ревность, орали «Браво! Браво!» и бросались к ошеломленному счастливому поэту, мокрыми губами слюнявили ему щеки, ерошили волосы, повторяли полюбившиеся строчки и в изумлении трясли головами.
Но гораздо обычнее было пренебрежительное молчание. Все прятали глаза, лицемерно выражали интерес к теме стихотворения или равнодушно поздравляли с бойкой метафорой. Если чтение не удавалось, поэт быстро это понимал. Залпом выпивал стакан, заливался багровым румянцем стыда, вытирал рот рукавом и убредал куда-нибудь в угол, где начинал пристально разглядывать корешки книг на отцовских полках: Бальзака и Стендаля, Уитмена и Бодлера. Поверженный, он затем старался уйти побыстрее. Однако уходить слишком рано было неспортивно, признак какой-то трусливой обиды, что ли, — и человек мучительно выжидал минут двадцать, пока окружающие старались не обсуждать его произведение, словно поэт грубо испустил ветер, а все присутствующие, люди воспитанные, виду не подают. Наконец, поэт благодарил мать за кров и стол, улыбался, но в глаза старался не смотреть — и выметался из дому, отлично зная, что едва он за порог — и все начнут перешучиваться начет явленного им уродства: какой кошмар, сплошь громоздкая претенциозность и искусственность.
Коля оберегал себя, придумав Ушакова. Сочиненный им писатель служил щитом — Коля мог пробовать на окружающих первую фразу романа, философию главного героя, даже название книги. Мог проверить мою реакцию, не опасаясь насмешек. Розыгрыш, конечно, не самый тонкий, но удался ему славно, и я решил, что когда-нибудь из этого, наверное, действительно получится неплохой роман. Если его автор переживет войну и вычеркнет напыщенную первую фразу.
Беседа с Колей и стычка с Викой меня встряхнули, и я вглядывался в лес, надеясь, что у партизан впереди и позади меня глаза привычнее к темноте. Луна опустилась за деревья. До рассвета еще несколько часов — тьма хоть глаз выколи. Два раза я едва не столкнулся с деревом. Звезд на небе — мириады, но это так, для красоты. Интересно, почему все эти далекие солнца с земли видятся булавочными уколами света? Если астрономы правы и Вселенная просто набита этими звездами, а многие — побольше нашего Солнца, меж тем как свет путешествует по космосу вечно, не замедляясь и не угасая, — почему тогда небо не сияет светом круглосуточно? Ответ, должно быть, очень прост, но я никак не мог сообразить. С полчаса я не беспокоился из-за айнзацгруппы и ее командира Абендрота. Забыл о ноющих ногах. Не замечал холода. Неужели звезды — как фонарики, их луч добивает докуда-то, но не дальше? С крыши Дома Кирова я за несколько километров различал фонарик солдата, хоть он и не светил мне в лицо. Но опять-таки, почему луч фонарика слабеет с расстоянием? Что, частицы света распределяются, как дробь в ружейном выстреле? свет вообще из частиц состоит? Или из чего? Полусонные мои размышления прервались, когда я воткнулся носом Коле в спину. От неожиданности я вскрикнул. На меня шикнул десяток голосов. Прищурившись, вглядевшись в смутные силуэты перед собой, я сообразил, что все остановились перед огромным заснеженным валуном. Вика уже на него вскарабкалась — не знаю, как ей удавалось в темноте цепляться за его обледенелые бока.
— Жгут деревню, — сообщила она вниз Корсакову. Едва она это произнесла, я ощутил в воздухе гарь. — Тела нашли, — сказал Корсаков. Немцы очень доходчиво объясняли населению оккупированных территорий свою философию возмездия. К стенам прибивали плакаты, делали объявления по радио на русском языке. Наконец, пускали слухи через тех, кто с ними сотрудничал: за каждого убитого немецкого солдата будет уничтожено тридцать русских. Выслеживать партизан — занятие трудное и неблагодарное, а вот согнать побольше стариков, баб и детишек — это просто, хоть сейчас на месте осталась всего половина народу.
Если Корсакова и его отряд встревожило, что их успешный ночной рейд уже вызвал массовое избиение невинных, тревоги никто не выдал. Последовали переговоры шепотом. Вторгшись в нашу страну, враг объявил тотальную войну всем. Он клялся — снова и снова, на словах и на бумаге — испепелить наши города и поработить наш народ. В борьбе с ним полумеры не помогут. Нельзя ответить на тотальную агрессию какой-то недовойной. Партизаны и дальше будут отстреливать фашистов по одному; фашисты и дальше будут массово уничтожать мирных жителей — и в итоге поймут, что в этой войне им не победить, даже если и будут за каждого своего солдата убивать по тридцать человек. Арифметика жестока, но жестокая арифметика всегда была на стороне русских.
Вика слезла с валуна. Корсаков подошел к ней посовещаться. Проходя мимо, он пробормотал Коле:
— Ну вот вам и Кошкино.
— Не идем?
— А зачем? Смысл-то был дойти туда до рассвета и выследить айнзацев. Дым чуешь? Это айнзацы нас выслеживают.
У партизан была тайная база в нескольких километрах от Ладожского озера: давно заброшенная охотничья сторожка в густом ельнике на склоне. За час до зари мы наконец до нее добрались. Небо терпеливо перетекало из черноты в серость, воздух светлел, пролетали редкие снежинки. Все, видимо, считали этот снег добрым знаком — заметет наши следы, а днем будет теплее.
К базе мы шли по низкой гряде — мимо еще одной горящей деревни. Жгли ее безмолвно — только домики безропотно рушились в пламя да в небо летели стаи искр. Издали было красиво, и я подумал: до чего странно, что война часто так приятна глазу. Взять трассирующие пули в темноте… Когда мы проходили мимо, до нас только раз донеслись выстрелы — где-то в километре разом заговорили семь-восемь автоматов. Мы знали, что это означает, и хода не сбавили.