Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И поскольку понимание включалось в этот процесс, вплеталось в него, появлялась возможность идентифицировать себя с ним. Сознание не только само знало о нем, но и само становилось познаваемым.
Знание, но уже не пустота; ослепительное отрицание бытия, но не как лишение, а как благословение.
Но жажда оставалась. Жажда еще большего познания, более глубокого проникновения в полное отрицание существования.
Жажда, но отчасти и утоление этой жажды, благословение. А потом свет усилился, как усилилось и стремление к окончательному удовлетворению жажды, к более интенсивному ощущению благодати.
Благословение и жажда, голод и благодать. И на протяжении ничем не измеримых промежутков времени свет сиял ярче, красота сменялась новой красотой. И радость знания, радость быть познанным только возрастали по мере смены этих всеобъемлющих, взаимно переплетающихся прекрасных образов.
Ярче, ярче в следующих одна за другой вечностях это ощущение тоже трансформировалось потом в вечную радость.
В вечность сияющего познания, в благодать неизменной и достигшей своей кульминации интенсивности. Навсегда, навсегда.
Однако постепенно неизменное стало претерпевать изменения.
Свет еще более усилился. Присутствие сущности стало отдаваться тревогой. Знание утомляло и превращалось в нечто окончательное.
Под напором интенсификации радость понимания, что о тебе знают, удовольствие от участия в этом процессе осознания самого себя прорвали пределы, существовавшие у благодати. Под внутренним давлением эти пределы поддались, и сознание оказалось за их границами в какой-то иной форме существования. В этой форме осознание своей вовлеченности и единения с сияющей сущностью превратилось в ощущение пытки избытком света. В такой изменившейся интерпретации эта сила воспринималась как сила разрушения, направленная изнутри. Сияние сознания стало таким пронизывающе ослепительным, что участие в нем стало невозможным, превышая лимит, очерченный для участвовавшего.
Сущность приближалась, свет становился еще и еще ярче.
И там, где прежде царила вечная благодать, восторжествовало до невозможности долгое чувство дискомфорта, невообразимо длительный период боли; все дольше и дольше, по мере ее усиления переходившей в не менее продолжительную муку. Муку принуждения, муку соучастия, в муку знания, которое оказывалось гораздо обширнее твоих способностей к познанию. Муку оттого, что тебя буквально раздавливало давление чрезмерного света – раздавливало с нараставшей силой до полной невосприимчивости к сиянию. И одновременно муку, причиняемую этой распыляющей мощью удара, шедшего изнутри. Он рассыпал тебя на все более и более мелкие фрагменты, обращал в обычную пыль, в атомы чего-то несуществующего.
И эта пыль вкупе с все возрастающим замутнением воспринимались уже как процесс познания, участие в котором было отвратительным. А если оценить его и признать отталкивающим, то пропадала вся красота и даже намек на реальность.
С роковой неизбежностью сущность приближалась, а свет становился все ярче.
И после каждой новой назойливой вспышки, каждой попытки постороннего знания проникнуть внутрь, разрушительное сияние изнутри тоже повторялось, усугубляя агонию, а пыль и непрозрачность становились источником стыда, признавались через участие в процессе как самая отталкивающая из пустот.
Вечный стыд, потому что позор был не менее вечен, чем боль.
Но свет становился ярче, превращался в неимоверную пытку своей яркостью.
Все окружающее обратилось в свет, кроме этого небольшого сгустка, комка непрозрачного небытия, кроме этих распыленных атомов небытия, которые тем не менее отчетливо осознавали себя как нечто отдельное и темное, а через слияние со светом понимали свою отвратительную и постыдную природу.
Яркость, не имевшая ограничений, но все же превосходившая всякие возможные пределы, белым калением давила снаружи, но еще более разрушительной силы сияние исходило изнутри. А было еще и другое осознание, проникающее повсюду и окончательное; осознание того, что по мере роста освещения извне непрозрачный сгусток становился все позорнее более крупным, разрастаясь во времени, которому ничто не могло положить конца.
Возможности бежать не оставалось, целая вечность невозможности бежать. Но периодами, даже превышавшими по длительности вечность, от одной невероятности до другой, возрастала яркость, доставляла все больше мук и приближала агонию.
Внезапно проявилась новая частичка знания, условное понимание, что если не сливаться с сиянием, муки агонии едва ли не наполовину ослабевали. И уходило восприятие уродства сгустка этой распавшейся материи. Оставалось только ощущение своей отдельности, внутреннее знание, что ты и поток света – не одно и то же.
Несчастная пыль небытия, бедный безвредный комок чего-то уже несуществующего, раздавленный снаружи, распыленный изнутри, но все еще сопротивляющийся, отказывающийся, вопреки всем мукам, отречься от права на свое независимое пребывание здесь.
Но снова и так же внезапно внешний свет вовлек в себя ярчайшей вспышкой, дав понять, что никакого права на независимое и отдельное пребывание никому не давалось. Что этот позорный сгусток, эта распыленная на атомы материя была обречена на уничтожение – в ярком сиянии вторгнувшегося извне знания она должна попросту исчезнуть в невозможно красивой вспышке белого накала.
И снова целую вечность эти два знания висели, удерживая равновесие между собой, – знание своей отдельности, которое претендовало на право непохожести, и знание о постыдной пустоте, необходимости исчезнуть в уничтожающей агонии внешней вспышки света.
Так они балансировали, словно на острие ножа: непостижимая в своей яркости красота и столь же неподвластные пониманию стыд и боль. Балансировали между горячим стремлением к непрозрачности, отдельности и еще более острой жаждой слияния со светом вечности.
Потом, когда и вечность миновала, возобновилось навязчивое условное знание: «Если не будет слияния со светом, если не будет слияния со светом…»
А затем всякое слияние оказалось невозможным. Осталось только самосознание непрозрачного комка, собранного из разметанной пыли, а свет понимания этого исходил из совсем другого источника. Агонизирующие вторжения извне и изнутри продолжались, но пропал стыд, и осталось лишь желание сопротивляться атакам, защищать свои права.
Постепенно и внешнее сияние начало терять свою интенсивность. И даже наступило нечто вроде затмения. Что-то внезапно встало между невыносимо ярким светом с его враждебностью и этим клочком дезинтегрированной плоти. Что-то в форме образа или какого-то важного воспоминания.
Образ вещей, воспоминания о вещах. Вещах, связанных между собой, блаженно знакомых, но пока ясно не различимых.
Почти полностью заслоненный свет теперь лишь робко и нерешительно мерцал на периферии понимания. А в центре находились только вещи.
Вещи, все еще не опознанные, не полностью восстановленные воображением и памятью, без названий и даже без форм, но они явно присутствовали и, очевидно, не были порождением световой галлюцинации, поскольку не пропускали света.