Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У себя в купе она, съежившись, сидела с ногами на диване и со страхом прислушивалась к тишине в вагоне. Когда тяжело хлопала дверь в тамбур, она напряженно замирала и, не дыша, смотрела на ручку двери.
Поезд медленно втягивался в Москву. За окном тянулись унылые пакгаузы, серые бетонные заборы, на которых иногда метровыми буквами было написано: «ЦСКА — кони!», а иногда: «Спартак — мясо!» Утро было серым и мутным. Перрон враз заполнился людьми, все сосредоточенно пошли к Казанскому вокзалу. Носильщики в ватничках и фартуках лениво и недобро посматривали на толпу. Оленька шла, боясь поднять глаза и встретить кого-нибудь из знакомых попутчиков. Влажный воздух пронизывал насквозь, она замороженно думала о долгом, с пересадками подземном маршруте и чувствовала, как где-то глубоко внутри ее тяжело наливается холодной полудой нежное кровеносное деревце.
2002
— Ты знаешь, — сказал Сабуров, — я, наверно, скоро умру.
Жена усмехнулась и промолчала.
— Я это чувствую, — настаивал Сабуров.
— Ну с чего ты это взял, — сказала жена и устало погладила его по щеке.
Щека была колючей.
— Ты что, опять бороду решил отпустить? — спросила жена.
Сабуров молчал, тупо глядя в потолок. Он вдруг обнаружил, что ему нравится это оцепенение, овладевшее им в последние недели. Сначала очень сильно болело в груди — не сердце, нет, а просто поселилась в груди тяжелая боль, от которой слабели руки и ноги, от которой мешались мысли в голове и наступало полное беспрерывное отупение.
Жена призналась ему, что была неверна. Не просто изменила, а была неверна очень долгое время: год-полтора. Тому уж пять лет, все забыто, все перегорело, и она, конечно, никогда бы не призналась Сабурову в своем грехе, но тот приставал с вопросами почти каждый день. Я, говорил, чувствую, что у тебя что-то было. Кто он? Ты только скажи — было или не было, я тебе ни слова не скажу. Мы же с тобой новую жизнь начали, и я должен быть уверен, что между нами нет лжи. Ты ведь про меня все знаешь. Я не такая, говорила жена, почему ты меня со всеми равняешь, это не обязательно случается. Да нет же, раздражался Сабуров, я знаю, я чувствую, что-то не так!
И все это занудство тянулось, тянулось, пока жена не выдержала, не брякнула ножи и вилки в мойку и не сказала: «Ну хорошо — было».
Сабуров как-то обмяк, нехорошая слабость разлилась по всему телу. Он отодвинул тарелку с жареной треской и спросил робко: «Было? Кто он?» — «Ты его не знаешь», — сказала жена и опять начала возить ножами и вилками в мойке. «Кто он?» — растерянно спрашивал Сабуров, чувствуя, что ему сейчас станет совсем плохо. «Соломон Моисеевич Финкельштейн, — вдруг ясно и четко сказала жена. — Мы с ним встречались, но это было давно, это же было пять лет назад, я уже все забыла, и не будем об этом говорить, ты же слово дал!» «Подожди, — сказал Сабуров. — Он… так это… подожди… он же старый! Ему же…» «Ну и что? — сказала жена. — Пятьдесят лет — это для мужчины не возраст». «И часто вы встречались?» — тупо спросил он и вдруг с ужасом обнаружил, что этот разговор если и приносит ему страдание, то все-таки какое-то тягостно-сладкое страдание, какое бывает от немыслимого зуда, который не дает тебе покоя и заставляет расчесывать до крови зудящее место. «Ну, раз в месяц, два, — устало сказала жена. — Что еще?» — «И ты… И вы…» — «Ну хватит! — резко оборвала она. — Это совсем неинтересно». — «Да я не из интереса спрашиваю, — бубнил Сабуров. — Я…» — Он растерялся. Он заплакал. Он закричал. Он начал бить посуду всю подряд и свалился в судорогах под стол.
Потом он еще долго плакал по ночам, потом он еще не раз бил посуду, пропадал в истерике и все пытал и пытал вопросами свою бедную и несчастную жену. «Ну что ты под кожу лезешь? — спрашивала она. — Может, хватит? Чего бередить рану? Я забыла все, забыла». — «Как? Ты же говорила, что он хороший человек, — мучил он ее, делая упор на слове „хороший“. — Хорошее не забывается. А я плохой. Плохой, да? А он хороший. Тебе с ним было хорошо?» — «Да! — в ярости кричала жена. — Мне с ним было очень хорошо!» Потом, обессилев, валилась ему в ноги, просила прощенья, иногда рыдала в голос, а иногда с интересом наблюдала за ним.
А Сабуров как-то потихоньку перестал есть, перестал ходить на работу, сказавшись больным, перестал бриться, лежал, безучастно глядя в потолок. Боль потихоньку уходила, и равнодушие и покой постепенно овладели им.
Жена его не беспокоила, иногда звала ужинать, он тихо отказывался, испытывая какое-то мстительное чувство. Иногда ему страстно хотелось, чтобы она его умоляла, просила о чем-нибудь — все равно о чем, — но она была как-то спокойна, и он оглох к своим чувствам.
Жена вдруг заметила, что зеленые глаза Сабурова стали мутными и тяжелыми, и тогда она встревожилась. Но Сабуров уже был безмятежен — он уже понял, что умирает. И вот тогда они объяснились.
— Я, наверно, скоро умру, — сказал он.
Жена улыбнулась.
— У меня сил больше нет, — сказал он.
— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалела? — непривычно нежно спросила она.
Сабуров поморщился.
— Прости меня, — сказал он тихо.
— Это ты прости меня, — сказала она и тихо заплакала.
— Я тебе сейчас скажу… только ты обещай мне, что сделаешь… Обещаешь?
Она кивнула и сквозь слезы с нежностью посмотрела на него.
Сабуров начал говорить ровным глуховатым голосом, и жена, плохо понимая, что он говорит, вдруг увидела, что глаза его стали светло-зелеными, как весенняя трава.
— Когда я умру, — сказал Сабуров, — скажи, чтобы меня не брили и не подкрашивали румянами. Пусть обмоют — и все. Никаких похорон. Только кремировать. Когда получишь урну с пеплом, пересади кактус в большой глиняный горшок — этот уже ему мал, — землю смешай с пеплом. И тогда я останусь с тобой. А кактусы даже цветут. Редко, но цветут.
Жена рассердилась:
— Я с тобой серьезно, а ты…
Она ушла, а Сабуров легко и беззаботно забылся.
Два дня жена даже не подходила к нему, спала на диванчике, была тихой и сосредоточенной. Сначала ее что-то тревожило, а потом эта неясная тревога рассеялась, и она успокоилась. В среду, нет, в четверг она рано освободилась с работы, и ноги ее понесли прямо к дому. Она не стала дожидаться лифта и побежала на седьмой этаж по заплеванным лестницам. Она выла в голос и трясла его за плечи. Потом она упала и, когда пришла в себя, стала куда-то звонить.
Она все сделала, как он просил. Большой колючий шар кактуса прижился в новом горшке, на новой почве. Она иногда разговаривала с ним, называла его Колей, только ей очень хотелось его погладить. Уколовшись о его иглы, она сердилась. А года через три кактус зацвел большим бежевым цветком.
1993, 2000
Бомж Гуторов кормился у дикой яблоньки, не обращая внимания на двух толстых снегирей, недовольно ворчавших на соседнем деревце, где мелкие плоды были уже ободраны. Примерзший снежок на яблочках холодил воспаленный рот. Хотел было Гуторов с утра наведаться на свою помойку, но ее уже оккупировал бомж Онтонов с алюминиевой лыжной палкой. Он тыкал в баки палкой и зорко поглядывал по сторонам. Мог бы в ярости и в лицо ткнуть. И хотя считались Гуторов и Онтонов закадыками и ночевали часто в одном подъезде, и последнюю заплесневелую корочку делили промеж собой, но вот сейчас сторонились друг друга, и каждый решил пропитание добывать себе сам.