Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй раз больно вспоминать.
В 20-м году летом попал я случайно в Харьков. Нашел Петникова и от него узнал, что Хлебников тут, но видеть его не интересно. Пошел я и все-таки разыскал его.
Хлебников был в одном нижнем белье из грубого крестьянского холста, без шапки. Грязный, загорелый, обросший и взлохмаченный он видом походил на юродивого.
Держался он в этом костюме свободно, очевидно долгие месяцы ходил в этих отребьях и привык к ним.
Был мне рад и подарил только что отпечатанную на гектографе книжечку «Ладомир» с трогательной лаконической надписью. Распрашивал меня опять о «правде революции», зная, что отвечу прямо и честно.
Его угнетала революция, как она выявлялась тогда, но верить он хотел и бодрился.
За этот год он перенес 2 тифа, 2 тюрьмы, белую и красную, и те и другие принимали его за шпиона (документов Хлебников никогда не имел): холодность друзей к «неряхе».
Хлебников собирался в Персию. Мы расстались, сказав друг другу: «непременно встретимся на круглом шаре»… и больше не встретились…
И последним приветом его мне, последним жестом и взмахом платка «оттуда» из времени, куда унес его корабль, была коротенькая надпись на моем портрете у Крученых:
«Где твой кроваво-радужный жупан. Сего разбойника добре знаю»…
Я, бродивший с ним рука об руку; я, ссорившийся десяток раз на дню из за выеденной скорлупы, где больше возможности близости, чем во всяких других отношениях, – знаю в какую маску прятался Велемир.
Явно никогда, никому не открыл он своей миссии, но люди с душевной и духовной предуготовленностью к новому, что просочилось в современность, чуяли проходящего Великого, очень в сущности неудобного и досадно-неприспособленного, обременявшего их часто человека, все ж с неожиданной для них самих откуда-то вытекавшей почтительностью, склонялись перед ним и грубо толкнуть не смели.
Скажу, что слышал даже от солдат, от тех самых взводных, которые ставили его под ружье в мучительных сапогах с гвоздями, что, обидев его, они терзались мимовольно и, в конце-концов, что-то поняв своею свежей простой и вместительной русской душой о нем, стали почтительными к «грязнюхе» и «чудаку», не умевшему застегнуть правильно пуговицы в шинели.
Вспоминаю, как удивлен был я, когда однажды, пользуясь отсутствием Виктора Владимировича из казармы, разговорился с его товарищами по команде и, разъясняя им, какую ценность для России представляет этот серый, согбенный человек, увидел, что этого только они лишь ждали, чтобы осмелиться сказать вслух то, что давно уже поняли о нем.
Я проговорил с ними целую ночь и очень жалею, что не записал тех редких, – простых и в то же время незаменимых, – определений Хлебникова, которые я слышал от нескольких десятков его товарищей по солдатчине в Царицыне.
Позже Хлебников мне рассказывал, что после моего отъезда из Царицына, не было конца внимательности, которую проявляли к нему его товарищи.
В те же ночи, что он ночевал у меня, сочиняя лекцию «Чугунные крылья», они устраивали чучело на пустом его ложе, чтобы спасти живое «чучело» от последствий грозного обхода начальства.
Многие из них на галерке, пробравшись с большими трудностями, отчасти при содействии самого «Пумы», апплодировали ему и особенно его стихам; в тот вечер он был их гордостью.
Что Хлебников был близок народу, это удивительно. Народ, вернейший экран для отражения ценности отдельного индивидуума.
Не перечисляя всех примеров, утверждаю, что это было, и было для меня настолько важным, что помогло в минуты шаткости, не отойти и не извериться в Велемире.
****
ЛЕФ издает собранье сочинений Виктора Владимировича Хлебникова: вещи напечатанные, вещи еще не печатавшиеся, биографические материалы, статьи о его творчестве.
Редактора: Н. Н. Асеев и Г. И. Винокур.
ЛЕФ просит всех имеющих матерьялы Хлебникова и о Хлебникове направлять их редакторам по адресу:
Москва, Дом Печати, Никитский бульвар д. 8.
Редакция ЛЕФ.
Н. Асеев. Завтра
I.
Сначала мысль забилась на виске поэта, в голубоватой прожилке ударами крохотных биений. Это была самая миниатюрная турбина, какую можно было себе представить. Палль спал и жилка пульсировала медленно и спокойно, накопляя и разряжая микроскопическими приливами берег сознания. Сон, равномерный и глубокий вначале, свернулся вдруг сгустком запекшейся крови, с трудом вытолкнутой сердцем. Жилка набухла и посинела. Ее внятная и трогательная вибрация приостановилась. С усилием сократившись, она протолкнула загустевший комок и забилась прерывисто-часто. Голубизна весеннего дня, осаждавшего перед тем закрытые зрачки, превратилась в черную пропасть, через которуе сонное сознание отказывалось перелететь. А перелететь было необходимо, чтобы не нарушилось кровообращение. Звонки трамваев, дребезжавшие целый день в только что вынутую раму, странно видоизменились в резкие хриплые голоса, угрожавшие прыжку через пропасть. Лоб Палля завлажнел испариной. Волна крови, докатившись до мозговых волокон, ударила в них цветными фонарями прыгающих искр. Палль хрипло передохнул и тяжко перевернулся на спину. Щипляющее мерцание затекшего плеча окончательно разбудило его. Сердце гремело, как после сильного внезапного испуга. Палль приподнялся и сел в постели. Это ощущение падения – перебои во сне – стало через чур частым. Весь организм трепетал от какого-то темного подсознательного удара, будто бы налетев на подводный камень в плавном течении сна. Так, значит, конец действительно близок. Раньше эти перебои не были так мучительны. Что-же делать? Врач говорил об изношенном сердце, которое следовало бы заменить новым. Омоложение? Но оно коснется не только сердца. Оно заполнит и мозг. Оно искривит его извилины и – вот самая поэма, что вчера задумана им с таким приливом радости и реальности бытия – покажется ему сущим вздором. Палль наскоро проглотил бром, в темноте нащупав ложку и флакон, и продолжал соображать. Дышать стало легче. Но мысли были совершенно живыми. Они ворошились в мозгу, как раздразненный клубок змей: свивались в кольца, вставая на хвосты, переплетались друг с другом. Другие были как созревшие груши.
Их нельзя было тронуть за ветку. Они гулко падали, обрываясь – полные сока и переспевшие. Но собирать их в темноте было нельзя. Палль поднялся, накинул пиджаму и перешел к столу. Электрическая лампочка перегорела в темноте, он попытался записать их наощуп, водя пером на угад.
«Искусство – сейсмограф волевых устремлений человечества. Его ощущения себя, как самого большого запаса жизни. В конце концов единственное искусство – существующее реально – есть искусство изменения, линяния,