Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая-то часть меня, возмущенная и разочарованная этой терпимостью, предпочла бы хитроумно затаиться, накопить силы, собраться, а потом выскочить, напугав и удивив их всех, вцепиться в винтовку, поменяться ролями, подчинить их своей воле, заставить их признать мою власть и отправиться туда, куда желаю я.
Но этого нет во мне. Я по-прежнему блуждаю в своем теле, связь с важными органами прерывиста, ноги сводит судорогой, руки непроизвольно сжимаются, болят ребра и голова, рот шевелится, но исторгает лишь слюну; попытавшись вскочить, я всего лишь содрогнусь, если даже вскочу, свалить меня сможет и ребенок, а если попробую схватить оружие, скорее всего, промахнусь или кнопка на кобуре доконает меня.
И даже будь я цел, здоров и весел, сомневаюсь, что таким образом присвоил бы лейтенантову мантию. Эти солдаты знают, чего хотят, у них есть задача и путь, они живут в естественной среде обитания, пусть и ненавидят ее, пусть тоскуют по мирным ролям. Но мир — единственное место, где я могу быть собой, исключительное состояние, которое мне понятно, не бессмысленно для меня — и не обессмысливает меня.
Я хочу обратно к тебе, моя милая, в наш замок; быть свободным, остаться или уйти, как мы захотим, — вот и все. Но вскочить, выхватить оружие — в том маловероятном случае, если я на это способен, — атакой добиться ответственности (именно) — разве так я этого достигну? Смогу ли я убить их всех, вернуться и спасти тебя? Убить лейтенанта, твою новую возлюбленную, и других? Наверное, мистер Рез тоже в джипе, вместе с Кармой, хотя для меня не очевидно ни то, что они здесь, ни — если здесь — с чего я это взял.
Чересчур невообразимо. Слишком о многом нужно думать.
Наверное, можно выскочить и бежать, как-то увернуться от их выстрелов, а затем они оставят меня в покое, как недостойную преследования добычу. Но куда бежать? Бросить тебя, бросить замок? Вы двое — мой контекст и мое общество, в вас обоих я нахожу и узнаю себя. Пусть вы оба отняты — один навеки обобран, другая на секунду отвлеклась, — все равно я не живу по-настоящему без вас.
Выхода нет. Варианты, что вывели к этому умозаключению, остались далеко позади на дороге или вверх по течению — сама точка зрения вариативна — и потому несущественны. Будь я человеком действия, не люби тебя так, будь менее любопытен, меньше люби замок и уйди я, когда легче было уйти, — или же люби я его чуть больше и будь я готов умереть в нем, а не рассчитывай я на побег и возвращение в конце, — тогда я, быть может, не лежал бы здесь. Не будь я так сосредоточен на тебе и на замке, а ты на мне, будь мы более традиционными общественными животными, менее горделивыми в отказе скрывать свои чувства друг к другу — тогда все тоже было бы иначе.
Ибо горды, презрительны мы были, разве нет, моя милая? Будь мы рассудительнее, менее высокомерны, спрячь мы свое неуважение к банальной морали стада, скрывай мы свои поступки, — к нам бы тек более внушительный поток друзей, знакомых и связей, что мало-помалу высыхал, лишь становилось известно о нашей близости. И не сама их осведомленность постепенно изолировала нас — скорее неоспоримость этого знания, ибо люди многое готовы терпеть в других, особенно в тех, чье уважение высоко ценится, но при непременном условии, что осведомленные могут правдоподобно притвориться перед собой и остальными, будто им неизвестно то, что известно.
Нам, однако, было недостаточно этого уютного самообмана; он казался частицей и частью устаревшей морали, отречение от которой мы провозгласили уже дважды — сначала нашим тесным, но запретным союзом, затем широким кругом едва ли менее скандальных связей, что мы заводили и поощряли. И в своем тщеславии, взволнованные давними скандалами и жаждущие новых способов шокировать, мы, быть может, слишком усложнили окружающим, питавшим хоть какое-то уважение к общественному неодобрению, задачу отрицать, кто мы есть и чем занимаемся.
У нас все равно оставались друзья; в большинстве мест, где нам доводилось бывать, нас принимали вполне учтиво; кроме того, никто, обладающий домом вроде нашего, доверху набитыми погребами и щедрым нравом, не испытывает недостатка в гостях, готовых прийти на вечеринку; но все же мы заметили, как иссыхает поток приглашений в другие благородные дома, а равно на приемы того типа и масштаба, где одно из условий допуска — минимальные инвестиции в акции добродетельного поведения.
В те времена мы признали свой статус полуизгоев с затаенным негодованием высокомерия, и вокруг нашлось немало энергичных прислужников, что поддержали нашу убежденность. Позже, когда мир соскользнул в войну и земли вокруг опустели, отсев этот казался не более чем признанием нашей принципиальной и храброй отчужденности, и мы объявляли — тем, кто еще оставался рядом и слушал, — как довольны мы, что все эти бежавшие трусы наконец оставили нас в покое. А еще позже, когда осталось разговаривать только друг с другом, мы вообще перестали об этом говорить — быть может, мы, недвижные и стойкие в пустых стенах, надеялись, что надвигающаяся война не заметит нас, как не замечало ушедшее общество.
Мы могли поступать иначе. Я мог поступать иначе. Столько иных вариантов не привели бы меня на дно этого джипа.
Но теперь, лежа здесь, я понятия не имею, что делать. Если спасение и есть, то не в моих руках. И разумеется, оно есть — в руках лейтенанта, и называется оно — револьвер.
Думаю, время пришло, моя милая. Разумеется, в каком-то смысле оно было и прошло. Полагаю, я сделал все, что мог, защищая тебя и замок, и, наверное, теперь, без единой жалобы продвигаясь к смерти, могу, по крайней мере, унести с собой утешение: я оставил тебя, если не наш дом, в руках понадежней моих. Возможно, замок не спасти; едва не половина его ценности сгинула во внутренней разрухе, он бросается в глаза и до конца этих неспокойных времен будет привлекателен для пушек. Но у тебя есть надежда; рядом с лейтенантом, если так суждено, подвижность, мастерство и артиллерия ее отряда, быть может, обеспечат тебе некую безопасность, убежище своего рода. Ее десница защитит тебя лучше, чем способна моя.
Столь немногое происходит по плану, и все же я удивлен, когда слышу крик — лейтенанта, — и меня кидает вперед, вдруг вжимает под передние сиденья, — и снова пронзительные крики. Где-то в отдалении гремят орудия, джип сотрясают удары. Сначала я решаю, что мы съехали с дороги и вдруг опрокинулись в каменистое поле, но что-то в наших сотрясениях не подтверждает этой гипотезы. Мы дико петляем. Выстрелы трещат прямо над головой, еще одна очередь прошивает джип, мешается со звоном бьющегося стекла, вздохом и криком, мы еще резче сворачиваем в противоположную сторону. Рядом крики, почти вопли, затем ужасающий, чуть не ломающий спину удар — мир вертится, у меня раскаляются глазные яблоки. Я кувыркаюсь в темноте — краткий проблеск света, потом что-то бьет меня по затылку, и я смутно ощущаю, как приземляюсь на холодное, сырое, мягкое и пахнущее землей, а ноги мои чем-то прижаты.
Вокруг взрываются треском автоматы. Едкий запах дымного пороха забивает нос, слезятся глаза.
— Карма? — слышу я голос — какой-то далекий, точно снаружи. По-моему, глаза открыты, но вокруг темнота. К коленям просачивается холод.