Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тогда надо ходить боком.
Очень трудно сказать через маску.
Очень немногим удается сыграть без нее.
Толстой в «Анне Карениной» говорил о снимании покровов и о том, что если бы ребенок понял то, что он понимает (он тогда был в маске и назывался Михайловым), то он смог бы так же написать, так же нарисовать. Толстой велел переводить себя на другие языки и потом обратно на русский.
И горевал, когда перевод расходился с толстовским текстом.
Всегда расходился.
Нико Пиросманишвили научился разводить краски и красил ими на клеенке и на холсте людей, пасущих баранов.
Люди были одеты в длинные рубашки.
И, чтобы при переводе на другие глаза не ошибся зритель, он вносил в картину надписи.
Бездетный миллионер и бедняк с детьми.
Нико рисовал в духанах фазанов, таристов, дудуков.
Пошла слава. Слава от Авлабара до Майдана.
Потом пришли даже художники. Смотрели. Хотели понять, почему человек может сказать себя на полотне.
Когда произошла революция, то собрались художники и говорили о демократии. Пришел и Нико, а с ним еще другой низкорослый, много учившийся художник, который на него удивлялся.
Пиросманишвили сказал:
— Братья, сейчас нужно много думать. Купим деревянный дом. Поставим на столе самовар. И будем думать о том, что такое искусство.
Дом не купили.
Но поговорим о сердце.
Чешуйчатыми кажутся мостовые с горы спускающихся тифлисских улиц. Их мостят плоским булыжником, поставленным на ребро.
У Куры низкие, тенистые, черно-зеленые сады… Летом в них прохладно до холода. Садов много.
Танцовщиц и певиц Верейских садов, — эти женщины не были ни певицами, ни танцовщицами, — любил рисовать Пиросманошвили.
Он рисовал их такими, какими они хотели быть, и это было хорошо.
Раз в один сад приехала знаменитая певица, которая не была певицей.
Она пела на открытой сцене. Деревянная раковина эстрады не могла собрать ее голоса. Была только женщина на фоне дерева, покрашенного масляной краской.
В это время Нико Пиросманишвили уже был знаменит в Авлабаре.
Авлабар — местность на правом берегу Куры, это старый Тифлис.
Друзья уже купили Нико молочную.
Художник пошел на Головинскую. Там много торгуют цветами. Он купил и долго выбирал букет цветов. Эти цветы привозят кондуктора из Батума. Через холод Сурамского перевала.
Нико выбрал цветы, сам составил. Не знаю, какая на голове его была шапка; вероятно, черная, войлочная.
Француженка жила, может быть, в гостинице «Ориант», а может быть, и в номерах «Ахалцик», перед серными банями. Тогда по четвергам мимо нее проходили на базар колоколами увешанные верблюды.
Пиросманошвили вошел в темный коридор. Постучался.
Там была комната, за дверями. В комнате только запах был ее, а остальное от номеров.
Пиросманишвили передал цветы и не успел ничего сказать.
Она ответила ему быстро:
— Передайте мою благодарность.
И начала искать карточки в цветах.
В этот момент опять постучали и в комнату внесли, нет, в комнату просунулась ветка огромной корзины цветов.
Корзина не входила. Открыли вторую створку дверей. Цветы зашумели о верхний косяк, и в комнате стало иначе.
Пиросманишвили ничего не сказал. Он ушел и ходил по Тифлису, спускался к воде, смотрел, как мели в середине реки отшибают Куру к берегам. Ходил в ботанический сад. Смотрел на водопад под мостом. На сосновую рощу.
Ночью чешуйчатыми были мостовые улиц. Луна светила по-персидски. Нико искал, что сказать.
Утром он продал свою молочную и купил все цветы в Тифлисе, и все цветы, которые росли под Тифлисом, и все цветы, которые пришли в Тифлис на поездах.
И все было послано в номера перед серными банями. Цветы запрудили гостиницу, стали толпой на тротуаре.
Вечером был пир в честь Нико, потому что Тифлис был потрясен и все кинто[109] поняли, что сказал Пиросманишвили.
Сердце их в этот день не скучало.
Был пир. Гудел бубен. Пели сазандари, как гости. Духанщики служили Пиросманишвили и пили сперва с ножа, потом с донышка стакана, потом пили из рога и с тостом бросали рог через стол.
Все были нарядные. И все в эту ночь были красноречивы.
Были тосты и речи, которые я, простите, не знаю.
Глубокой ночью пришла записка, и один из гостей перевел Пиросманишвили, что было нацарапано на ней.
Записка была из номеров и написано было: «Приходи сегодня ночью».
Был пир. Пели сазандари. Шли тосты. Шло время. Углублялись тени на чешуйчатых улицах. Сменялись песни.
Нико не мог уйти.
III
Поговорим о сердце, о любви, о дружбе.
Нико не мог уйти от гостей, которые его пригласили.
Шло время. На часах городской думы, что смотрит над Эриванской площадью. Шло время на серебряных часах духанщика.
Нико не мог уйти.
Гости засыпали на коврах. Уже подул ветер. Вставало солнце, просыпались гости.
Смеялись духанщики: «Хочешь харчо, Нико?»
Они забыли, что не отпустили его, и думали, что он провел веселую ночь.
Просыпался Тифлис. Шли ослики с кострами дров, сложенными поверх хуржин. Зацветали овощами базары.
Сазандари отложили дудки. Взяли широкие оловянные рожки.
Нико налил рог вина. Он поднял руки с вином к небу. Сазандари трубили гимн солнцу.
И солнце вставало на голос.
Книга, читатель, написана по-разному.
Читатель любит сам делить книги. Он скажет: «Пускай разное разделится».
Мне кажется это неубедительным.
Эти принцы сиамские, Сандвичевы острова, для меня дело прошлое.
Есть такие вещи, которые по сорту своему поэтичны. Это дамы с длинными шлейфами, луны, белые ночи, леса, цветы, умирающие поэты и корабли под парусами, железные люди, непонятные движения сердца. Всадники в пустыне.
Есть, вероятно, два рода поэзии — поэзия инерционная, работающая переработкой, и поэзия обнажающая, вскрывающая жизнь.
Есть архаики, есть новаторы и есть еще архаики-иронисты: люди, которые хотят уйти к умирающим поэтам, к гномам, к золотым горшкам и к парусам. И тут ирония встречает их и из столкновения традиционного и настоящего возникает новая форма романтического — ироническое.