Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Церковь была пуста в сей запоздалый час. Всякий звук внутри был мертв, всякий свет — низведен до минимума. Окна закрывали темные дубовые ставни, стирающие понятие о времени, — ранние сумерки из-за них становились поздним вечером, и минуты застывали в вечности. Опустившись на скамью и откинувшись без сил на ее спинку, Альб уставился в перспективу — столь же темную, укрывшую иконы, дальние ряды скамей и амвон. Плевать на бессонницу, плевать на ее пагубные последствия. Его страдания оправданы, его грехи вскоре будут отпущены. Ни один из тех демонов, которых он сделал частью той своей картины, не посмеет вторгнуться в эту обитель и потревожить ее священный покой. Мгновения умирали на его глазах, задушенные беззвучием.
— Но беда, вместе с ветром бесчинствуя, ест, и в оконные стекла стучит ее перст, — сбивчиво произнес Альб. Слова сами собой пришли из глубин погруженного в полудрему мозга.
Абсурдное чувство вдруг растревожило его, захотелось встать и уйти. Но уйти он не мог. Кто-то обращался к нему с амвона. Кафедра в такой большой церкви должна была быть оснащенной микрофоном, что усиливал бы привычный голос, так почему бы не говорить обычно — почему этот быстрый говор будто бы распадается на несколько разных голосов? И что же они говорят, эти голоса? Альб не мог разобрать — он слышал их будто во сне. Если бы только он мог шелохнуться — просто повернуть немного голову, просто открыть глаза и посмотреть, что же происходит! А голоса все продолжали множиться — не угасая, повторяя без конца одно и то же, заполняя фантастическим образом разросшееся внутреннее пространство церкви. Прилагая усилия, что, казалось, были достаточны для того, чтоб саму Землю столкнуть с орбиты, Альбу удалось повернуть голову — и взглянуть в восточное окно. Даже не размыкая смеженных век, ему удалось увидеть то, что там было. Но из сна его вырвало не зрелище, а осознание того, что же все-таки говорят голоса. Они называли себя доктором, и имя тому доктору было…
Альб Индис выбежал из церкви — прочь от шипения, наполнявшего прибрежный эфир, прочь от этого дьявольского радио с его несуществующими волнами. День был почти на исходе — ему нужно было очутиться дома как можно скорее. Какую глупую ошибку он сегодня совершил! Вечная бессонница казалась спасением, если такие сны ожидали его за порогом сознания.
Дома он вернулся мыслями к той улыбчивой луне, которой предстояло занять место в очередной картине. Как же все-таки хорошо — иметь хоть какое-то дело, пусть даже такое вот, мрачное и бесцельное! Как же хорошо, когда есть чем наполнить пустые ночные часы! Изможденный, он бросил свое темное пальто на пол, присел на кровать и стал снимать ботинки. Спиной он чувствовал что-то, запутавшееся в простынях. Как странно! Обычно это были брюки, но они-то сейчас на нем. Не понимая толком, что делает, Альб занес руку с одним ботинком над странным комком, прижал его на несколько секунд, как зловредное насекомое… и тот сдулся, просел с тихим пуфф, как могла бы просесть старая шляпа, не надетая на голову. Хватит на сегодня странностей, подумал Альб сонно, пора бы и работе время уделить.
Но стоило ему раскрыть альбом, как его глазам предстало невиданное — картина, оставленная незаконченной, была завершена. Завершена совсем не так, как ему бы хотелось. Он оглядел рисунок окна, столь тщательно им подписанный. Неужто он так устал в ту ночь, что забыл, как закрасил заоконную белизну и в чернильном мраке подвесил вызывающий серп луны? Как он мог забыть, что вонзил этот костно-белый резец в темную плоть ночи? Да, он планировал добавить луну в одну из своих картин, но совсем не в эту! Эта ведь принадлежала совсем другому типу, ибо отражала всего лишь один из элементов его неизбывного интерьера, лишь то, что он ежедневно мог наблюдать в своем четырехстенном узилище. Зачем же он добавил сюда эту ночь, этот месяц, что вышел из-под руки другого художника? Не вымотай его хроническая бессонница столь сильно, не будь его голова столь переполнена обрывками неувиденных снов, он бы попробовал во всем разобраться… но в своем теперешнем состоянии Альб даже не смог подметить еще одно изменение в рисунке — странную темную форму, свернувшуюся в кресле под окном. Слишком уж он устал, слишком много сил потерял, и, как только последний луч солнца погас в его комнате, Альб смежил веки и вытянулся на своей неряшливой кровати.
Но выспаться ему в ту ночь — да и в какую-либо другую, ибо та стала для него последней, — суждено не было. Звук пробудил его. Комната была слабо освещена серпом луны, чье бледное сияние просачивалось сквозь оконное стекло; и сияния этого было достаточно, чтобы осветить кресло, перенесенное на рисунок. Оттуда, с кресла, и простерлось оно к нему, покачивая своими многочисленными конечностями и издавая звук радиопомех: белый шум, белая ночь. Звук, грубый и ломающийся, обрел некие очертания, сложившиеся в трескучие, беспрестанно повторяемые слова: я доктор, я доктор, я доктор. А потом существо из кресла одним махом запрыгнуло к Альбу на кровать и заработало своими чудными когтями, даруя одержимому художнику волшебное излечение.
* * *
Его нашел домовладелец — нашел по чистой случайности. Он узнал своего арендатора, хоть и сложно было опознать Альба Индиса в обглоданных останках на кровати. По городу прошел слух о страшной болезни, что была, должно быть, принесена каким-то иностранным туристом. Иных неприятностей, впрочем, не последовало, и со временем случай оброс нелепыми выдумками. Так он и перекочевал в разряд городских легенд — загадочный и никем не разрешенный до сих пор.
I: Спасение Фалиоля
Нет сомнения в том, что суматоха карнавальной ночи была в некоторой степени повинна во многих непредвиденных происшествиях. Привычный порядок вещей был потревожен кутящей толпой, чьи фальцетные праздничные песнопения аккомпанировали глубокому звуку, издаваемому, похоже, самой ночью. Объявив свой город врагом всякого спокойствия, жители Сольдори вышли на улицы — дабы сговориться против одиночества, громогласно заявить о себе, саботировать однообразие. Даже герцог, человек осторожный и мнящий себя не обязанным следовать чудачествам коллег-феодалов в Линезе и Даранзелле, облачился в богатое маскарадное убранство — хотя бы в качестве уступки своим подданным. Жители всех трех городов, что находились под властью герцога Сольдори, до ужаса (в прямом смысле — герцога сей факт порой пугал) любили праздники. В каждом закоулке, по обыкновению степенного княжества, обезумевшие гуляки открыли свой филиал персонального рая — рая кровосмешения, пьянства, плотских утех. Границы меж болью и удовольствием размывались людьми намеренно, дабы ни прошлое, ни будущее не смело хотя бы сегодня тревожить их.
Можно простить троицу свиноликих, налившихся до одурения пьяниц, что они не признали Фалиоля, ступившего в густой мрак питейного заведения. Одежды этого мужа обычно сочетали в себе лишь красное с черным, но наряд новоприбывшего был столь пестр, что ни на одном конкретном цвете не удавалось заострить внимания, — глазам являлось некое совершенно не воспринимаемое безумие цвета. Подобный шутовской наряд не рискнул бы воспроизвести ни один житель ни в одном из трех городов: ни безрассудный денди, ни авторитетный наемный убийца, ни даже тот, кто, подобно самому Фалиолю, являлся и тем и другим. Печально известная черно-красная палитра была ныне похоронена под многоцветьем тряпок — и руки, и ноги, и даже голова обросли бахромой. Прежде чем за Фалиолем закрылась дверь, ветер, пришедший с улицы, заставил его истрепанную ливрею ожить — и сразу сотня потрепанных флагов затрепетала в смрадном воздухе напоминающей пещеру пивнушки.