Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Миледи, — Марианна окликнула меня, когда я уже собиралась подняться к себе. — Вам письмо. Пришло еще утром, но вы спали, а потом…
Я взяла в руки конверт, посмотрела на почерк. Глубоко вдохнула. С хрустом взломала печать.
«Эрилин, нам надо поговорить. Где угодно, во сколько угодно. Пожалуйста».
Я пробежалась взглядом по двум скупым строчкам. Выдохнула.
Поговорить?.. О чем? О чем тут можно говорить?
Что ему жаль? Что он не хотел, чтобы так вышло?
Чуть-чуть остыв, под дребезжание голосов во время затянувшегося чая, я думала о том, что Кьер все же сказал бы мне, если бы мог. Что были все же какие-то причины. Какие? Я не знаю, но они наверняка были. Только эти причины не меняли совершенно ничего. И я верила, что ему жаль и что он не хотел. А еще я знала, что он человек слова. И титул для него — это не богатство и не положение в обществе. Это ответственность, долг. Ноша.
И если долг требовал жениться на подходящей партии и зачать наследника — он женится. И… зачнет.
Я просто не думала, что это наступит так скоро. Я просто не хотела думать, что это вообще наступит.
«Нам надо поговорить…»
Не хочу. Не могу. Я просто не смогу. Я не выдержу разговора. Я не хочу, чтобы он видел меня такой — разбитой, несчастной, слабой. Зависимой.
Я бросила взгляд на Марианну, застывшую в ожидании распоряжений, и порвала лист на клочки.
— Выброси, — ссыпала белые обрывки в ладони горничной и снова повернулась к лестнице.
Нет. Нам больше не о чем разговаривать.
На ужин я не спустилась. Я пока не знала, как смотреть в глаза отцу, и Грею, и даже ничего не подозревающей маменьке, потому что она сразу же что-нибудь заподозрит. Да и аппетита не было. Я собиралась лечь спать пораньше, по крайней мере, попытаться — потому что завтра работа. Департамент. И если Кьер попробует выловить меня там, то я должна быть готова. И морально, и физически — эта зареванная физиономия никуда не годится.
И я уже сидела и расчесывала волосы перед туалетным столиком, когда в дверь вдруг постучали.
— Эрилин, дорогая, можно?
Мама? О нет, приватных нотаций на тему моего отвратительного поведения с лордом Грайнемом я не переживу.
— Я уже ложусь, матушка. Мне завтра на работу.
— Это не займет много времени.
Глубоко вздохнув, я поднялась и, провернув ключ в замке, впустила родительницу в комнату. Та прошествовала к моей кровати и опустилась на покрывало, педантично расправив складки юбки.
— Закрой дверь, — строгий тон звучал набатом для моего едва обретенного душевного равновесия. — И присядь, — добавила она, когда я подчинилась, и похлопала по покрывалу рядом с собой.
Прошлепав босыми ногами по полу, простоволосая и в сорочке, как ведомая на казнь средневековая ведьма, я села.
Маменька посмотрела на меня долгим взглядом, пробежав им по моему лицу, по фигуре, будто впервые видела, вздохнула и поинтересовалась ровным голосом:
— Ты его любишь?
Я сморгнула и прочистила горло.
— Кого? Лорда Грайнема? Маменька, вы простите, но…
Виконтесса поморщилась и закатила глаза, все с безупречно аристократичным видом, достойным самой королевы.
— При чем тут лорд Грайнем, Эрилин, упаси Боже. Я говорю о герцоге Тайринском!
Я открыла рот. Закрыла. Снова открыла. Закрыла. И неизвестно, сколько бы еще так и хлопала им, как вытащенная на берег рыба, если бы маменька не продолжила:
— Моя дорогая, возможно, и даже наверняка я не обладаю выдающимся умом, как виконт или ты, но даже мне понятно, что если после просмотра светской хроники моя дочь запирается в комнате и рыдает весь день напролет, то она похоронила любовь. И я посмела надеяться, что все же в смысле фигуральном, потому что в колонке некрологов всем было за шестой десяток.
Я продолжала молчать, не находя слов. Хоть рот открываться перестал, и то хорошо. Но чувствовала я себя на редкость глупо. Идиоткой, прямо скажем, я себя чувствовала.
Когда я думала о том, что мама может узнать правду, то я представляла скандал. Большой, громкий, отвратительный скандал с рыданиями, с каплями, с подвываниями о никчемности жизни и неблагодарности отпрысков. Это полностью соответствовало бы моим отношениям с матерью. Это полностью соответствовало бы ее привычному образу.
Спокойный взгляд и ладони, смиренно сложенные на мягко блестящей в свете лампы юбке, в предполагаемый сценарий категорически не вписывались.
— Так ты его любишь? — повторила виконтесса свой вопрос.
Голос ее дрогнул, и она поджала губы, недовольная столь предательским звуком.
— Люблю.
Я сказала и поняла, что впервые произнесла это вслух. И не глядя в глаза человеку, который, собственно, имеет к сказанному прямое отношение, а в разговоре с той, с кем, казалось бы, я буду говорить о подобном в последнюю очередь.
— Ох, моя девочка…
Виконтесса как-то разом изменилась. Куда-то испарились строгость и сдержанность. Она мягко обхватила ладонью мои пальцы на покрывале и потянула на себя. И я сама не поняла, как оказалась головой на остром плече, укрытом кружевами. И как из глаз снова покатились слезы, но какие-то иные в этот раз. Другие. Такие, от которых становилось легче.
— Поплачь, доченька, поплачь. Оно так лучше будет…
Сухие пальцы гладили меня по волосам, и виконтесса едва заметно покачивалась, будто младенца убаюкивала. Она говорила что-то полушепотом, но я не сразу вслушалась в слова, а когда вслушалась…
— …Мне всегда тяжело было тебя понять, это верно. Мы с тобой разные, родились в разное время, выросли в разное, и, видит бог, мое детство прошло без тех испытаний, которые выпали на твою долю. И я думаю иногда, верно ли поступила? Я ведь могла остаться в столице тогда, ведь сослали только моего мужа. Родители приняли бы и меня, и детей, и у вас с Греем было бы все то, что полагается по рождению и по статусу. И у меня было бы. И свет бы не отвернулся. В тот момент они бы, пожалуй, одобрили даже развод с изменником. Но все случилось так быстро, так стремительно, и в тот момент я думала только о том, что я мужняя жена, а значит, мое место с ним рядом. Вот все удивились. Даже виконт удивился. Виду не подал, слова не сказал, но ходил и смотрел на меня как на диво, странным взглядом.
Слезы высохли, я почти не дышала, боясь спугнуть неожиданное откровение. Приоткрывалась завеса над той стороной жизни, которая всегда была настолько скрыта от моих глаз, что я даже не подозревала о том, что она существует. Для меня мать всегда была «маменькой» — требовательной, капризной, строгой и в то же время абсолютно всеми игнорируемой с ее жалкими, как мне казалось, попытками слепить из нашей семьи то, чем она могла бы быть, но не стала.