Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герметичность письма — вот что важно; коммуникация меня не заботит. Я собираюсь разработать систему языковых знаков, которые во всем отличны от тех опилок, которыми набивают чучело, дабы выдать его за нечто живое.
Enough is enough! Basta! В начале только шифр. Я занимаюсь шифром, который спрячет нас от возможных интерпретаций…
Тайная жизнь… мне всегда была необходима тайная жизнь; это часть моего характера — находить недоступные места, прятаться и слушать тишину. В ней звуки расцветают. Шелест листвы делается просторней. Дождь превращается в симфонию. Мир в одиночестве безграничен. Человек умеет похитить у тебя вселенную за несколько секунд, не подозревая об этом!
Самые простые слова в тишине приобретают густой смысл, они становятся как бы мохнатыми.
Каждое слово, полежав в растворе моих чувств, пропитывается мною, как стрела ядом, чтобы быть только моим оружием.
* * *
Внутри меня в тончайшем полиэтиленовом пакете двадцать грамм жижи, это и есть моя душа. Когда я хожу по этим коридорам, я чувствую, как она во мне булькает. В раннем детстве, почувствовав присутствие чего-то булькающего внутри, я посчитал, что это был пузырь, и мною выпитая жидкость; но это была душа, — уже тогда я понимал, что надо хранить ее таким образом, чтобы она была в полном покое, не встряхивать; я знал, что мне необходима герметичность; во всяком случае я как-то догадывался, что лучше оставаться в закрытом помещении как можно дольше, и желательно неподвижно.
* * *
В отеле, приходилось очень много суетиться, как в «Макдоналдсе». Дел было невпроворот. Каждое дело почему-то было связано с множеством неудобств. Просто сходить за какой-нибудь мелочью — стиральным порошком, например, или щетками — не удавалось; все каким-то роковым образом оказывалось сопряжено с ненужными переговорами с женой Хотелло или им самим, или порошок приходилось искать в подвале, или по пути в подвал я натыкался на постояльца или гостя, у которого было множество просьб, кто-нибудь дергал за рукав и задавал идиотский вопрос, после чего меня засылали за чем-нибудь в чулан… и так целыми днями: бежишь вниз по ступеням, взлетаешь вверх, наклоняешься, приседаешь, принимаешь, толкаешь, протираешь, а все внутри тебя встряхивается, сердце стучит, волнение бежит по коже и жижа в мешочке хлюпает, — от этого хлюпанья укачивает, — в конце дня качает так, что никаких сил терпеть это нет, спина ноет, ноги болят, в голове гудит, мне надо лечь… я падаю… лежу с закрытыми глазами на полу, а там все вертится, и внутри жижа плещется…
На пол я перебрался еще и потому, что у меня сильно прихватило спину после уборки в подвале; там было сыро, я почти не разгибался, и сквозняк — все время шнырял серб, который чинил во дворе машины, на которых возили контрабанду из Германии и Швеции.
Иногда, лежа на полу, мне казалось, что я дома, и если открою глаза, то справа от себя увижу дверную щель, разогретую кухонным желтым светом, слева надо мной будет громоздиться стол, а за головой из мрака возникнет на терпеливого охранника похожее раскладное кресло с вмятиной для призрака. Я часто просыпался дома и мне чудилось, что в кресле кто-то спит. Отец иной раз приводил малолеток, приковывал наручниками к креслу, однажды я проснулся, увидел мальчика, который был на несколько лет старше меня, и он, заметив меня, спросил: «Эй, пожевать нет чего?» Я принес хлеба. «Вот, хлеб», — сказал я. «Пойдет», — сказал он.
Холодок лизал мои веки, виски, стремился забраться в уши; холод свернулся вокруг моей шеи, как петля. Это, наверное, страх, думал я, на самом деле нет сквозняка, это просто нервы… Уши я затыкал ватными тампонами, чтобы холод не забирался в голову.
Однажды пришел Хотелло, без стука вошел, увидел, что я лежу на полу, ничего не сказал, в глазах его сверкнуло изумление, даже неловкость, нечто подобное я замечал в глазах отца, вопрос: что ему со мной делать? Наверное, я сильно пялился на моего отца, потому что он частенько мне говорил: «Чего смотришь?» — и я отворачивался. Как-то мы с ним были в кино, в «Лембиту», смотрели фильм с Бельмондо, и после фильма пошли в кафе, на месте которого впоследствии кавказцы открыли шалман «Лейла» (шашлыками по всему вокзалу воняло); кафе было настоящее, эстонское, какие теперь можно увидеть разве что в фильмах Каурисмяки. Оно было с бордовыми занавесками, красными скатертями, огромными салфетками, засохшими букетиками… в провинции еще встречается что-то подобное, чем-то мне то кафе напоминают теперешние Pihlaka…[42] но нет, нет, не то… таких теперь нет и в провинции! Мы пили кофе и ели булочки, и отец спросил, понравился ли мне фильм, я ответил, что очень понравился, и тогда он мне предложил еще раз его посмотреть, и мы пошли и посмотрели его еще раз. Да, отец просто не знал, что со мной делать; я для него был загадкой, и был я странным ребенком.
Ничего не сказав, Хотелло принес спальный мешок, — лежа в нем, я вспоминал, как мы с отцом и капитаном жили в палатках на Чудском озере, сквозь дрему я слышал плеск волн и шуршание камыша, — но холодок по-прежнему крался по шее, лизал виски, толкал меня в спину. Он прилипал ко мне, воруя тепло, я наматывал шарф. Я был весь облеплен холодом, как заплатками. Поэтому предпочитал что-нибудь курить и нюхать; под воздействием веществ холод становился дружелюбным, он не пугал меня, скорее — приятно освежал, как дорогой одеколон.
— Это нервы, — говорил Хануман, — это просто нервы… Никакого сквозняка нет. Дует немного, но сквозняка нет.
Но стоило ему приоткрыть пленку, впустить лучик света, как меня обдавало холодом и начинало трясти, я требовал, чтобы он залепил окно и не отдирал пленку. Дверную щель внизу я заделывал полотенцем, — дабы оно крепче сидело, я его слегка увлажнял.
— У нас и так нет свежего воздуха, — вздыхал Хануман (уже тогда ему зачем-то был нужен свежий воздух).
У Ханумана был сундучок, в котором у него были разные тюбики и пузырьки, и еще много различных лекарств; когда Хануман видел, что я улегся на полу, он с ворчанием открывал свой сундучок, доставал оттуда маску для глаз, нюхал немного что-то