Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что и Мицу сможет, призвав на помощь воображение, кое-что исправить в своих воспоминаниях. Мицу утверждал, что изо рта у меня, будто струйка крови, бежала слюна, смешанная с растаявшей тянучкой, но этого не могло быть. Я ведь выработал собственную технику сосания тянучек и все время следил за тем, чтобы слюна не текла. Почему? Да потому, что примета такая у меня была. Тогда уже наступил вечер, но, глядя из темной кухни в открытую дверь, я видел, как ярко сверкала земля во дворе, еще ярче, чем от выпавшего сейчас снега. В это время вернулся Мицу и привез труп брата. В комнате сидела безумная мать. Время от времени она открывала дверь и ругала призраки арендаторов, как ей казалось собравшихся во дворе. Ведь она сидела в той комнате, из которой хозяин, не сходя с места, может отдавать распоряжения людям, находящимся во дворе, верно? Я, тогда еще совсем ребенок, был загнан в тупик, из которого не вырваться, как бы ни старался. И труп брата, и безумие матери — все это крайние проявления насилия. Потому-то, осторожно облизывая тянучку, я хотел, чтобы таким образом мое сознание проникло в плоть и плоть затянула рану, хотел полностью отрешиться от внешнего насилия. И вот я задумал, что, если ни одна капля слюны, смешанная с растаявшей тянучкой, не упадет на пол, мне удастся избежать решения, бродившего где-то совсем рядом. Все было предельно просто, но, когда я думал о насилии, мНе казалось странным, что предки находили в себе силы жить, сопротивляясь окружавшему их насилию; мало того, им удалось передать жизнь мне, правнуку. Ведь они жили в век ужасающих насилий. Я буквально лишался чувств, стоило мне подумать, сколько насилий вынуждены были пережить люди, которым я обязан жизнью, люди, связанные со мной.
— Хорошо, если бы и ты, Така, сопротивляясь насилию, смог бы замкнуть этот круг жизни, — сказала жена, и в голосе ее звучало одобрение честному, откровенному рассказу Такаси.
— Пока я сегодня лежал ничком на временном мосту, не сводя глаз с ребенка, которого вот-вот могло расплющить, меня ни на минуту не покидала мысль о насилии, и я вспомнил тот день, когда в кухне сосал тянучку. Это не новая фантазия! — сказал Такаси и вопросительно посмотрел на меня.
Сквозь пургу я вернулся в амбар и, внутренне иронизируя над тем, что печь, изготовленная в Северной Европе, впервые будет зажжена в этой деревне, скорчился перед ней, как обезьяна, и заглянул в круглую дверцу, прорезанную в черном цилиндре. В глубине непрерывно бушует пламя цвета моря в ясный день. Неожиданно муха нацелилась на мой нос, столкнулась с ним, упала мне на колено и замерла. Воздух, согретый печкой, устремился к потолку — он, видно, и поднял муху, которой следовало пребывать в спячке до весны за огромными вязовыми балками. Таких жирных мух раньше в домах никто не встречал. В конюшнях такой величины мухи, возможно, попадались, но эта не принадлежала к их виду — она обладала всеми особенностями мухи, донимающей людей, и к тому же необычно большая. Сантиметрах в десяти от мухи я косанул ладонью и поймал ее. Должен сказать, не хвастая, что ловить мух я мастер. Несчастный случай, после которого я потерял правый глаз, произошел в разгар лета, и, пока я лежал в больнице, меня изводили бесчисленные мухи. Там я научился единственным глазом определять расстояние и, выработав технику ловли мух, взял реванш.
Я внимательно рассматривал муху, бившуюся, точно пульс, о кончики моих пальцев. И пришел к выводу, что эта муха такая же плотная, как иероглиф «муха». Стоило мне чуть придавить ее пальцами, как она разлезлась и пальцы мои стали мокрыми. Такое ощущение, что их теперь не отмыть. Точно тепло от печки, меня обволакивает, а потом проникает и внутрь какое-то отупение. А я все тру и тру пальцы о колено. Я сижу неподвижно на корточках, и тело мое — как парализованное, будто раздавленная муха была для моих нервов тем же, чем свеча для мотора.
Я отождествил свое сознание с пламенем, плясавшим в круглом окошке, прорезанном в цилиндре. Следовательно, мое тело по эту сторону окошка лишено материальности. И как приятно проводить время, избавившись от ответственности телесной. В горле пересохло, оно горит. Думая о том, что нужно поставить налитый водой чайник на плоский верх печи, я почувствовал, что внутренне готовлю себя не только к тому, чтобы уехать завтра утром в Токио, но и к тому, чтобы жить и дальше, много дней, на втором этаже амбара. Это, наверное, потому, что снег, падение которого улавливали мои уши, я наконец воспринял по-настоящему. Если глубокой ночью в окруженной лесом долине напрячь слух, привыкший к полной тишине и реагирующий на малейший шорох, то можно встретиться с множеством звуков. Однако сейчас в долине полная тишина. И в долине, и в окружающих ее бескрайних лесах все звуки поглощены падающим снегом. Отшельник Ги, до сих пор одиноко живущий в лесу, казалось бы, привык к постоянно нависшей над ним тишине, но даже и он в этом полном безмолвии замкнутой снегом глубокой ночи не может не испытывать тревогу. Когда отшельник Ги умрет, замерзнув в занесенном снегом лесу, интересно, попадется его труп на глаза жителям деревни? О чем будет думать, столкнувшись лицом к лицу с такой антисоциальной, жестокой смертью, отшельник Ги, лежа в безмолвной тьме под огромным сугробом? Будет ли он молчать, будет ли что-нибудь шептать самому себе? Возможно, отшельник Ги, вырыв в лесной глуши глубокую четырехугольную яму, подобную той, на заднем дворе моего дома, которой я действительно владел в течение одного утра, спрятался в ней, чтобы переждать снегопад. В мою яму на заднем дворе врыли бочку для сбора нечистот, почему я не уберег ее? Я нарисовал в своем воображении картину: в лесной глуши две ямы рядом, в старой — отшельник Ги, в новой — я, сидим с намокшими задами, обхватив колени, и спокойно ждем. Мне кажется, раньше я употреблял слово «ждать», вкладывая в него позитивное значение, но теперь оно всплыло в моей памяти в негативном смысле. Если подумать, сейчас у меня такое состояние, что я без страха и жалости к себе готов пойти на смерть, погребя себя в яме под землей и галькой, которые выковыряю собственными пальцами. Вынужденный к поездке в деревню, я неуклонно качусь к последней ступеньке своего падения. И если уж я обрек себя на одинокую жизнь на втором этаже амбара, то, захоти я выкрасить голову в красный цвет и накинуть на шею петлю, я думаю, смогу сделать так, чтобы никто мне в этом не помешал. А здесь ведь есть еще и вязовые балки, простоявшие сто лет. Размечтавшись так, я впервые почувствовал настоящий страх и, усилием воли сдержав движение головы, с трудом подавил желание удостовериться в прочности огромных вязовых балок…
Среди ночи со двора донесся звук, будто по сырой земле топала лошадь. Топ-топ, доносятся удары по земле, абсолютно не разносясь эхом. Протерев овал, напоминающий формой старинное зеркало, в потускневшем стекле продолговатого окна (частичное усовершенствование амбара, включая и застекление окон, было сделано в конце войны, когда, готовясь к приему эвакуированных, туда провели электричество и оборудовали отдельную уборную, но эвакуированные, видимо наслышавшись о безумии матери, так и не решились здесь поселиться), я увидел, что Такаси, совершенно голый, очертив круг на покрывавшем двор снегу, скачет в нем. Свет фонаря над входом, усиливаясь белизной снега, лежавшего на земле, крыше, кустах, освещает двор гораздо щедрее, чем в тусклые сумерки. Все еще идет сильный снег. Рождается удивительная уверенность, что линии, прочерченные в какое-то мгновение снежинками, сохранятся в воздухе, пока будет идти снег. Мгновенная реальность простирается до бесконечности. Направленность времени, впитанная падающим снегом, исчезла подобно тому, как исчезают звуки в толстом слое снега. Вездесущее время, скачущий голым Такаси — брат прадеда — мой брат. Все мгновения столетия слились в этом одном. Голый Такаси перестал скакать, немного походил, потом, опустившись на колени, стал руками сгребать снег. Мне виден его худой, угловатый зад, его согнутая спина, похожая на членистую спинку насекомого. Потом Такаси, громко выкрикивая «а-а-а», начал кататься по земле.