Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Отличник» корчился на камнях, из прогрызенной глотки выхлестывала кровь. Панков поднял его автомат, перевел рычажок на одиночную стрельбу, приставил к виску ствол и, обрывая мучения этого человека, выстрелил.
* * *
Прапорщика Грицука волокли по камням вдоль камышовой гряды. Приходя в сознание, он невольно отмечал, что где-то совсем недалеко, в кровянистой мути пространства, хрипит, грохочет Пяндж, мотал тяжелой головой, стремясь выговорить чужое неувертливое слово «Пяндж», но язык не слушался его, перед глазами все плыло, тело болело.
Он не понимал, куда его тащат, кто тащит, зачем, пытался звать на помощь лейтенанта Назарьина, своего напарника по засаде, и, кажется, успешно выговорил его фамилию, но Назарьин не отозвался, и прапорщик сник.
Носками ботинок он цеплялся за камни, ноги его безвольно дергались, тело встряхивало. Боевики, которые волокли его, сменяли друг друга – похитителей было несколько, сипели от напряжения, задыхались, ругались по-русски и по-таджикски, ругань доходила до Грицука смятая, просеянная сквозь сито, съеденная кровянистым туманом, и прапорщик кусал зубами вялый, вспухший от прежних прокусов язык, задыхался, как и люди, которые волокли его.
– Тяжелый, сволочь! – просипел кто-то над самым ухом Грицука. – Сало, похоже, ел каждый день.
– Ничего, сейчас мы это сало из него вытопим.
Разговор шел по-русски.
– Хватит его тащить! Приехали… Пора кончать.
– Кончать… А деньги? Мы должны получить за него хорошие деньги.
– Деньги мы и так получим. Предъявим голову, погоны и получим. Вот если бы он был большим человеком, командиром заставы, тогда надо было бы предъявлять живьем.
– А он не командир?
– Нет, командира я знаю. Тот молодой, а этот – старый.
– Ну что, стоп?
– Давайте еще чуть, иначе нас накрыть могут.
– Уже не могут, погранцам сейчас не до нас – стрельба-то усиливается, значит, их теснят.
– Все равно дерутся, собаки, здорово.
– Обученные. Потому и дерутся.
Душманов вначале было несколько человек – прапорщика волокли, кто взял его в плен, кто отбился от атакующих, потом к ним присоединились остатки отряда памирца. Грицук по-прежнему не мог понять, где он, куда его тащат и зачем, почему ему выворачивают руки – все тело злыми электрическими разрядами пробивает боль. Ноги не слушались его, волочились безвольно за телом, словно коряжки, цеплялись за всякую дрянь. Сотни вопросов жаркими пламенеющими кривыми знаками возникали у него в мозгу, нарисовывались жарким огнем перед самыми глазами и исчезали. Грицук застонал.
– Живуч, однако, дядя, – услышал он далекий, будто бы вышедший из-под земли гортанный, с акцентом голос…
В ответ раздался злорадный смех.
– Это состояние – временное. Хороший русский – мертвый русский.
Через несколько минут Грицука бросили на камни; от боли и секущего жара, обварившего ему позвоночник, он застонал, выгнулся спиной, хлопнулся о камни, в следующий момент его окатили ледяной водой, которую в куске резиновой камеры принесли из Пянджа.
– Это чтоб жарко не было, – засмеялся кто-то довольно.
Грицук по-рыбьи захлопал ртом, давясь, захлебываясь воздухом, водой, кровью, еще какой-то дрянью, очутившейся у него во рту, захрипел. Хрип подавили вторым ведром воды, потом на Грицука вылили третье, жар внутри угас, холод пробил все тело до пяток, выстудил в костях мозг. Он выплюнул воду изо рта и, выплывая из красного, а сейчас присыпанного нехорошей тусклой пудрой, марева на поверхность, открыл глаза.
Из груди сам по себе выколотился кашель, боль немного отступила. Прапорщик застонал, повозил рукою по камням, ища свой автомат.
Он лежал на каменном слоистом пятаке, белом от изморози – камни черно дымились лишь под телом Грицука, там, где на них попала вода, – вокруг шелестящей стеной вставали густые мерзлые камыши. Стебли, украшенные коричнево-мышастыми метелками, подрагивали, отзываясь на каждое движение воздуха. Грицук заметил это движение глазами, дернулся. Спросил, переведя взгляд в хмурое розовато-серое чужое небо:
– Где?
Люди, стоявшие вокруг него, захохотали.
– В аду, где же еще!
Он прислушался, стараясь пробиться сквозь нудный медный звон, поселившийся в ушах, и засечь стрельбу, сориентироваться по ней – слышна ли? Нет, ничего, кроме звона в собственных ушах, он не слышал, только звон, звон да звон – легкий, вызывающий рвоту и слабость. Грицук застонал.
Около него столпились люди, одетые в халаты, куртки, в чалмах, в тюбетейках, в шапках – кто в чем, один даже нахлобучил на голову большую солдатскую каску, украшенную проволочно-тонкой, нарисованной краской, звездой, – каска была старая, командирская, вполне возможно, привезена с войны, сидела она на голове душмана, будто ночной горшок. Не хватало только к этому горшку ручки.
– А может, ручка внутри? – неожиданно просипел Грицук, раздвинул губы в страшной окровяненной улыбке. Губы у него были рассечены, изгрызены до мяса, почернели, но боли он не чувствовал – эту боль у него перебивала другая.
– Клиент дозрел, – объявил душман в барашковой, из серого меха, полковничьей папахе, с резным, будто из кости тонкоскулым лицом и аккуратным артистическим ртом, передвинул на живот кожаную скрипучую кобуру с пистолетом. – Давай, Масуд, – он повернулся к пареньку, перетянутому новеньким, остро пахнущим свежей кожей ремнем, пареньку, заменившему погибшего памирца. – У тебя умер командир, кафиры отняли у него жизнь… Мсти!
Грицук невольно зажмурился, застонал – он понял, что сейчас будут делать эти люди, в глотке у него сбились в теплый соленый ком слезы, он сглотнул их. Рукою пощупал пояс – есть ли там пистолет? Ни кобуры, ни пистолета на поясе не было. В кармане куртки тоже не было.
Из горла прапорщика вырвался шипящий слезный звук, он зашевелил губами, пытаясь что-то произнести, но голос пропал, язык, губы не слушались Грицука, шипение повторилось. Наконец прапорщик справился с собой, попросил униженно:
– Дайте мне пистолет, я застрелюсь!
Душман в серой барашковой папахе захохотал, потом оборвал смех, враз становясь хмурым, покачал головой:
– Ты что, смеешься над нами?
– Не мучайте меня, – попросил Грицук.
– Ты слишком легко хочешь уйти из жизни. Не получится. Аллах нам не простит, если твоя смерть будет легкой, – душман сжал губы, повернулся к растерянному черноглазому Масуду, нервно перебирающему что-то на поясе, повел подбородком на прапорщика: – Ну, чего же ты?
У Масуда по лицу пробежала судорога, он гулко сглотнул слюну – никогда еще не пытал людей, ему было боязно, но тем не менее, боясь опозориться, он боком подступил к прапорщику. В глазах у Масуда неожиданно вспухли слезы, подбородок, которого еще не касалась бритва, обиженно задрожал, словно бы душман этот хотел спросить, почему начинать казнь выпало ему, а не кому-то еще, в это время Масуда отодвинула в сторону маленькая цепкая рука, и вперед выдвинулся одетый в лохмотья мальчишка. Обут он был в «вареные» резиновые боты, ладно сидевшие у него на ногах, через плечо был перекинут тяжелый автомат – взял «калашников» у убитого душмана, – прокричал громко и радостно, будто весенний скворец, удачно устроивший свое гнездо: