Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, что я имел – несколько драгоценных камней в шкатулке – все это связать и отослать Мириам. Это обеспечит ее, по крайней мере, на несколько лет. А Гиллелю послать письмо и объяснить как было дело с «чудом».
Он одни поможет ей.
Да, он нашел бы выход.
Я разыскал камни, собрал их, посмотрел на часы: если я сейчас пойду в банк, – через час все может быть готово.
И затем еще купить букет красных роз для Ангелины!.. Я весь был охвачен болью и невыносимой тоской… Только бы один день пожить! Один единственный день!
А затем что же? Опять это удушающее отчаяние?
Нет! Ни минуты больше. Меня ободряла мысль, что я справился со своим колебанием.
Я оглянулся вокруг. Что еще оставалось сделать?
Вот напильник. Я положил его в карман, – решил бросить его где-нибудь на улице. Такой план был у меня и раньше.
Я ненавидел этот напильник. Ведь я чуть не сделался убийцей из-за него.
Кто это опять собирается мне помешать?
Это был старьевщик.
– Одну минутку, господин Пернат, – заговорил он умоляющим голосом, когда я намекнул, что у меня нет времени. – Одну маленькую минуточку. Только два слова.
По лицу его бежали струйки пота, он весь дрожал от возбуждения.
– Можно с вами здесь говорить с глазу на глаз, господин Пернат? Я не хочу, чтобы этот – этот Гиллель опять пришел. Заприте дверь, или пойдемте в ту комнату. Резким движением он потащил меня за собой.
Затем, робко оглянувшись, он хрипло прошептал:
– Знаете, я передумал… все это. Так лучше. Ничего не выйдет. Хорошо. Прошло, так прошло.
Я старался читать в его глазах.
Он выдержал мой взгляд, но это стоило ему таких усилий, что он судорожно схватился рукою за спинку кресла.
– Это радует меня, господин Вассертрум, – как можно дружелюбнее сказал я, – жизнь и так слишком печальна, зачем еще отравлять ее ненавистью.
– Правильно, как будто вы читаете по печатной книге, – облегченно промычал он, полез в карман и снова вытащил золотые часы с выпуклой крышкой. – И чтобы вы поняли, что я это говорю серьезно, вы должны взять у меня эту безделушку. В подарок.
– Что вам пришло в голову, – запротестовал я. – Не думаете же вы… – я вспомнил то, что Мириам говорила о нем, и протянул руку, чтобы не обидеть его.
Он не заметил этого, вдруг побледнел, как стена, насторожился и прошипел:
– Вот, вот. Я знал. Опять этот Гиллель! Это он стучит! Я прислушался и вышел в первую комнату, для его успокоения полузакрыв за собой дверь.
На этот раз был не Гиллель. Вошел Харусек, приложил палец к губам, чтобы дать понять, что он знает, кто здесь, и сейчас же, не дав мне опомниться, обрушился на меня целым потоком слов.
– О, досточтимый и дражайший майстер Пернат, как найти мне слова, чтобы выразить мою радость по поводу того, что я застал вас дома и совершенно одного… – Он говорил по-актерски, и его напыщенная ненатуральная речь так не гармонировала с его перекосившимся лицом, что мне стало жутко.
– Никогда, маэстро, никогда я не осмелился бы зайти к вам в моих лохмотьях, в которых вы наверное не раз видали меня на улице – что я говорю: видали! неоднократно вы милостиво протягивали мне руку.
И если я сегодня могу предстать перед вами в белом воротничке и в чистом костюме – вы знаете, кому я обязан этим? Одному из благороднейших и, увы, самых непризнанных людей нашего города. Я не могу спокойно думать о нем.
Сам обладая весьма скромным состоянием, он щедрой рукой помогает бедным и нуждающимся. Когда я вижу его печально стоящим у своего лотка, из самой глубины души встает во мне желание подойти к нему и без слов пожать ему руку.
Несколько дней тому назад он подозвал меня к себе, когда я проходил мимо, подарил мне денег и дал мне возможность купить в рассрочку костюм.
И знаете, майстер Пернат, кто оказался моим благодетелем? Я говорю это с гордостью, потому что и до того я был единственным человеком, который прозревал, какое золотое сердце бьется в его груди:
Это был – господин Аарон Вассертрум!
…Не трудно было понять, что Харусек ломает комедию перед старьевщиком, который все это слышал, но вместе с тем для меня было неясно, для чего все это происходит; лесть была слишком груба и не могла обмануть недоверчивого Вассертрума. По моему недоумевающему виду Харусек угадал, о чем я думаю, с усмешкой мотнул головой, и все дальнейшие его слова должны были мне подтвердить, как хорошо он знает Вассертрума и как нужно перед ним говорить.
– Да! да! господин Аарон Вассертрум! У меня сердце сжимается при мысли, что я не могу ему самому сказать, как бесконечно ему обязан. Заклинаю вас, майстер, не выдайте меня, не говорите ему, что я здесь был и все вам рассказал… Я знаю, как ожесточила его человеческая алчность и какое глубокое, неизлечимое и – увы – справедливое недоверие она поселила в его груди.
Я психиатр, но и мое непосредственное чувство говорит мне, что так лучше: господин Вассертрум не узнает никогда из моих уст, как высоко я ценю его. Сказать это, значило бы поселить сомнение в его несчастном сердце, а этого я не хочу. Пусть он лучше считает меня неблагодарным.
Майстер Пернат! Я сам несчастен и с детских лет знаю, что значит быть в мире одиноким и покинутым! Я даже не знаю имени моего отца. Своей матери я никогда в лицо не видал. Она очевидно умерла молодой, – голос Харусека звучал необычайно таинственно и проникновенно, – и была, я уверен, из тех глубоких и скрытых натур, которые никогда не могут высказать всей беспредельности своен любви, из натур, к которым принадлежит и Аарон Вассертрум.
У меня есть вырванная страница из дневника моей матери – я всегда ношу ее при себе на груди – и в ней сказано, что, несмотря на уродство отца, она любила его так, как еще никакая смертная женщина не любила мужчину. Но об этом, кажется, она никогда не говорила ему, по такой же приблизительно причине, по какой я, например, не могу сказать Вассертруму, – хоть разорвись у меня сердце, – о всей глубине моей благодарности.
Но еще одно вытекает из этой странички дневника, хотя об этом я могу лишь догадываться, так как строчки неразборчивы от слез: [12]мой отец – да сотрется память о нем на земле и на небе – жестоко поступил с моей матерью.
Харусек вдруг упал на колени, так стремительно, что пол задрожал, и закричал таким исступленным голосом, что я не знал, все еще продолжает он комедию или сошел с ума:
– О ты, Всемогущий, чьего имени человек не дерзает произнести, вот на коленях я пред тобой: проклят, проклят, проклят, да будет мой отец во веки веков! Он едва произнес последние слова и в течение секунды прислушивался с широко раскрытыми глазами.