Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот они, там сидят, – он кивнул на столик, за которым сидели, как ему только что сказал Ариель, актеры.
– Так это же актеры, – сказал Кузниц, – съемочная группа.
– Это мы такую версию запустили, – сотрудник IAO неожиданно подмигнул, что совсем не вязалось с его строгим обликом, – так удобнее, понимаете?
Кузниц рассеянно кивнул, в смысле, что понимает, но сам ничего уже не понимал. Он вспомнил, как «Троцкий» говорил по телефону с каким-то Мишей, вспомнил его одесский выговор.
«Они что же, и родственников им уже обеспечили для правдоподобия?» – подумал Кузниц, но спросить об этом постеснялся и вместо этого задал вопрос: – А от меня что требуется?
– Ничего, – ответил элегантный незнакомец, – ничего от вас не требуется. Просто мистер Эджби, – произнес он с почтительным придыханием, – просил вас поблагодарить за оперативную информацию и сказал, чтобы я держал вас в курсе. Вы когда домой уезжаете?
– Должны послезавтра, – ответил Кузниц.
– Ну, я буду вас информировать, – агент IAO протянул свою визитку, – а если что надо, звоните. – И он быстро отошел, не прощаясь.
Кузниц, не глядя, сунул визитку в карман – ничего не надо было ему от IAO – и пошел в вестибюль, где увидел, что его чемодан сиротливо стоит посреди холла, а ребята уже, наверно, поднялись в номера.
Он взял у портье ключ от своего нового номера, узнал, в каких номерах поселили соратников, и, захватив чемодан, поднялся на лифте в номер. Гостиница «Меркурий» была новой, в современном стиле, и номер был получше, чем в «Пера» – просторная комната с широкой двуспальной тахтой, и ванная была не похожа на прежнюю, где стояла посередине, занимая почти все пространство, огромная чугунная ванна на львиных лапах.
Кузниц открыл балконную дверь и, закурив, вышел на узенький балкон. Прямо перед ним через узкую стамбульскую улочку возвышалась темная шестиэтажная громада «Пера Паласа». Света не было ни в одном окне, у входа стояла патрульная машина, и до него доносился треск статики в полицейской рации. Он постоял на балконе некоторое время, продолжая думать о «потерянных», Леопардах и прочих чудесах, свидетелем которых он невольно становился, и, так и не решив в очередной раз, чудеса это были действительно или чья-то искусная мистификация, вернулся в комнату и стал разбирать вещи.
Первое, что он увидел, открыв крышку чемодана, был лифчик, найденный под кроватью в номере Иосифа Бродского. Он хмыкнул: привет от Бродского, и, выбросив во второй раз приблудный лифчик в мусорную корзину, решил позвонить Ариелю.
В жизни Кузница наступили пустые дни: не было больше поездок в Стамбул – после террористических актов семинары там перестали устраивать – и другие предложения и связанные с ними поездки тоже отпали как-то вдруг и все сразу. Столько было раньше звонков с предложениями работы, а теперь телефон молчал упорно и, как казалось ему, злорадно. Дни потянулись настолько пустые, что он начал даже жалеть, что уволился из армии – там хотя бы была иллюзия деятельности, которая не давала скучать.
Дни Кузница теперь напоминали скучный степной пейзаж, когда едешь день, едешь другой и третий, а за окном все та же выжженная солнцем трава, одинокое дерево на горизонте, дрожит раскаленный воздух и кажется, что коза, понуро повесившая голову, осоловевшая от жары баба с семечками, замурзаный пацан с велосипедом на проплывающем за окном полустанке – это та же коза, та же баба и тот же пацан, что ты видел на предыдущем и на том, что был перед ним, и они же будут на следующем, и так будет всегда, и никогда эта дорога не закончится.
Конечно, кое-какая мелкая работенка перепадала, главным образом письменные переводы и все про маркетинг или, не дай бог, франшизинг, а Кузниц темы эти и все с ними связанное не просто не любил, а почти ненавидел.
– Всю эту премудрость, – говорил он Константинову, – можно изложить в одной фразе: «Не обманешь – не продашь».
Константинов не соглашался с ним, но доводы приводил длинные и путаные, что было совсем не похоже на его афористичный стиль, и чувствовалось, что возражал он скорее из чувства противоречия, которое в нем в последнее время необычайно развилось.
Переводил Кузниц быстро и небрежно, стараясь поскорее сбыть с рук, но пока жалоб не было и, как он подозревал, не было потому, что мальчики и девочки с глазами расстрельной команды, заказывавшие эти переводы, их не читали, постигая на практике премудрости надувательства, изложенные в этих трудах скучно и многословно.
Избавившись с утра от назначенного самому себе оброка, Кузниц обычно уходил гулять в парк, прихватив какую-нибудь книгу, но читал редко, а чаще просто сидел и думал обо всем и ни о чем, наблюдая движение на реке и слушая доносившиеся с недалекого пляжа гулкие крики купальщиков. В один из таких дней и попробовал он начать писать роман.
Сначала получалось плохо и не просто плохо, а ужасно. Он попробовал описать улочку в Стамбуле, известную ему до последнего закоулка. Она так и стояла теперь у него перед глазами – крутая, узенькая, затененная с обеих сторон высокими обветшалыми домами начала прошлого века, вымощенная неровными булыжниками, с тротуаром-бровкой, чуть шире разложенных на нем для просушки ковровых дорожек из гостиницы «Комагена». Он видел перед собой ее обитателей: продавца-дауна из зеленной лавки, зазывавшего с порога прохожих протяжным криком «Буурюм, буурюм!»;[76]торговца спиртным с изъеденным оспой лицом, получившего у них прозвище Репаный, – он обычно сидел перед своим магазинчиком на низком табурете, подобрав полы серого рабочего халата и вытянув почти на середину улицы коричневые голые ноги в рваных тапочках; полуодетых русских девочек из «Комагены», толпившихся у телефона-автомата, подвешенного на бетонном столбе.
Все это существовало в его памяти живым, звучащим, подвижным, полным ярких красок и запахов куском Стамбула, но стоило ему начать это описывать, как краски тускнели, живая картинка замирала и становилась похожей на неумелый, кое-как слепленный муляж из серого папье-маше. Но, как писал Булгаков, он «сделался упорен». Он по несколько раз переписывал написанные страницы, безжалостно выкидывая то, что казалось ему надуманным, искусственным, неточным.
Когда он писал, и особенно когда перечитывал написанное, как зловещее пророчество звучали в его памяти слова Рудаки, произнесенные его чуть хрипловатым от табака отчетливым лекторским голосом:
– Переводческая профессия очень вредная – она незаметно отнимает у человека индивидуальность.
Он тряс головой, чтобы отогнать навязчивый призрак старого перса, и набрасывался на написанные страницы, вычеркивая и заменяя слова, стремясь достичь совершенства, которого, как он сам прекрасно понимал, в этом деле достичь трудно, если вообще возможно.
Так незаметно пролетело это пустое лето. Никаких внешних событий за это время не произошло, все вокруг него как будто затихло и затаилось – не звонили Ариель и Хосе (по слухам, они подрядились водить русские экскурсии где-то за границей, то ли в Америке, то ли в Австралии), исчезли и не появлялись и до этого редко заявлявшие о себе из-за интеллигентской безалаберности члены карасса, только один раз за все время позвонил Шварц и сказал, что у него выставка в Германии, а у кота воспаление мочевого пузыря.