Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нащупывался довольно смелый внешне и достаточно неожиданный для меня образ. Но то, что наметилось вначале и обнадеживало, дальше не развивалось, я повторяла найденное, а работа проходила больше эпизодами – с молодыми и немолодыми актерами, занятыми в этом спектакле.
Может быть, режиссер верил, что образ сам созреет во мне и я рвану к финишу, а может быть, не очень чувствовал, что надо подсказать мне, и я болталась от веры к безверию, но все надеялась: вот будут прогоны, и все мы озаримся, хотя в театре очень скептически относились к пьесе.
Теперь попробую проследить свои ощущения от роли и от самой себя в ней.
Слово «безумная» – ведь это не «сумасшедшая» – прекрасно. В этом слове вызов, полет, может быть и безумный, но полет. Ее называют «графиней» – значит, она аристократична, хотя может быть и в лохмотьях. Мне казалось, ее безумие – это эпатаж той жизни, которая ее жестоко обманула. Она безумно одинока и не хочет быть с людьми. Когда-то ее предал любимый человек, и она мысленно возвращается к нему. Он ей чудится в образе молодого человека, бросившегося в Сену, и она спасает его. Ее любовь теперь – это Париж, парижские улицы и люди Парижа. Когда она узнает, что хотят уничтожить город, она спокойно и просто считает, что надо уничтожить тех людей, которые ради наживы готовы на все. Эта мысль для нее проста и естественна. Вместе с художницей по костюму и нашими гримерами мы нашли мой внешний облик. Бледное лицо со следами былой красоты, седые развевающиеся волосы с тонкими подкрашенными прядями, платье из разных кусков материи, обрисовывающее фигуру, и огромный палантин из тюлевой занавески темно-золотого цвета, перчатки с порванными пальцами и лорнет в руках. Старые туфли на высоком каблуке.
Видя меня впервые, люди от неожиданности охали, и мне это казалось залогом неожиданности решения самой роли. Оказалось, что внешний вид заманил, но не оправдал ожидания.
Во втором акте я другая. Проснулась та женщина, которая когда-то любила, ревновала, но была красива и желанна. У меня уже был другой парик: темного рыже-красного цвета, прическа – попытка нагромоздить нечто эффектное на голове. Прическа напоминает наши подиумы, когда нечто немыслимое на наших красавицах придает им что-то независимое и загадочное.
Тонкое тягучее платье, с бывшей золотистой скатертью на плечах… Кажется, что я похожа на обнищавшую опереточную примадонну, но такой вид мне давал основание думать, что моя героиня, упрекая своего предателя – любимого Адольфа Берто, вспоминает о том, как они вместе ходили в театр оперетты. Сцена с мнимым Адольфом Берто задумывалась как выпадающая из всего спектакля, я должна была играть ее просто и глубоко, забыв, что моя Орели (так зовут Безумную) безумна, экстравагантна. Нет, просто она обманутая и любящая женщина.
На репетициях эта сцена получалась и была даже мною любима, но постепенно режиссер ввел туда, на мой взгляд, ненужное пребывание служанки, и ее немой диалог за моей спиной с Адольфом Берто отвлекал зрителя от нашего дуэта.
Однажды, когда молодые актеры, играющие эти роли, слишком весело развлекались за моей спиной, я спросила: «Может быть, мне лучше уйти со сцены, чтобы не мешать?»
Мне надо было слишком глубоко почувствовать свою ненужность в этой сцене, чтобы так сказать. Ведь обычно я очень терпелива и покладиста.
Все эти мелочи я описываю для того, чтобы было понятно: на актера влияет все, он может погибать и расцветать от потайных ощущений. Актерская профессия – это любовь, а любовь ведь вся состоит из нюансов – счастье от прикосновений, взгляда, мечты и горе от непонимания, холода, бестактности, неуверенности.
Мы показали наш спектакль, и нас разгромили все единогласно, и меня в том числе. Я слушала спокойно, внутренне соглашаясь с жестокой оценкой, жаль было только, что совсем не было зрителей, и поэтому оставалось смутное ощущение, что, может быть, некоторая новизна театрального языка просто чужда нашему театру.
Огромное количество взаимоисключающих советов то повергало меня в отчаяние, то вырисовывало новый взгляд на роль; сначала мной овладевало желание бежать из спектакля, признав поражение, а потом возникала надежда, пересмотрев роль, спасти его: ведь от меня зависела его судьба.
Вместе с Е. Каменьковичем мы решили пересмотреть роль и попытаться спасти спектакль, хотя в театре, начиная от уборщиц и заканчивая руководством и актерами, говорили, что это обречено на провал.
Я предложила режиссеру новый взгляд на роль – моя Безумная может быть похожа на современного интеллигентного бомжа, на бывшую аристократку из арбатских переулков. Ведь пьеса о том, как Безумная спасла Париж от рук богатых дельцов, от неминуемой гибели.
В ней Париж для меня был любимой Москвой. Через эту роль я должна быть одержима идеей спасения людей.
Я пересмотрела свой внешний вид: сняла парик, осталась со своими седыми короткими волосами без всякой прически, надела старое вытянутое платье с открытой шеей, большое мужское черное пальто, потертое и обжитое, черную старую шляпу с дырками от ветхости и легкой вуалью сзади. Разная обувь на ногах, без всяких каблуков. На веревочке какое-то старое перламутровое украшение в виде амулета – перламутровая туфелька на каблучке – и, конечно, рваные перчатки.
Этот вид диктовал другое поведение, и первый акт, когда спектакль мы вновь показывали руководству, даже как-то обнадежил, но второй опять рухнул, и по окончании показа – снова миллион советов, снова сочувствие нашей неудаче и просьбы закрыть спектакль. Я была совсем растеряна, перестала верить своему ощущению, перестала верить в силы режиссера создать для роли те условия, которые вынудили бы меня «впрыгнуть» в другое, убедительное качество. Нам дали еще две недели на доработку, и вновь я осталась одна с мучительными размышлениями.
Участники спектакля неожиданно объединились в отношении к нему, и все, кому не нравилась пьеса, стали искать оправдание неудачи в плохом настрое театра к этой затее. Мои близкие не приняли меня в этой роли.
Я не находила поддержки ни в чем и ни в ком.
После мучительных бессонных ночей, опасаясь, что не смогу после этого провала играть то, что люблю, начну бояться публики, я решила отказаться от роли, предложив вместо себя другие кандидатуры, которые, по-моему, подходили больше. Но режиссер, тяжело переживая и наш разрыв, будучи уверенным в своем спектакле, не пошел на замену. Мы расстались с ощущением трагического недоразумения, и я так до сих пор и не знаю, права была или нет. Роль по-прежнему не отпускала меня, я пыталась найти причину своего провала и больше всего упрекала себя за то, что своевременно не била тревогу, не требовала от себя и режиссера должного отношения к главной роли, от жизни которой зависела судьба спектакля.
А может быть, публика не хочет видеть меня в роли безумной, слишком привыкли ко мне положительной и нормальной, вид же сумасшедшей, да еще старой и нищей, вызывает у зрителя печальные мысли – «вот и она состарилась», и не хочется им с этим смиряться, или мне не идет быть такой. Ведь роль должна идти к человеку, как платье, как прическа, даже как тембр голоса. Прошло больше года, как я рассталась с ней, а ночью, когда не спалось, я видела себя в этой роли. Теперь она мне чудилась на пустой, но с хорошей глубиной сцене, среди прозрачных серых тканей, подсвеченных то снизу, то сверху, то сбоку. Какая-то очень странная – то резкая, то излишне эмоциональная музыка, и я в истлевшем от времени подвенечном платье серо-жемчужного цвета из тонкой, местами порвавшейся шифоновой ткани, тонкие седые волосы, легкими прядями падающие на плечи, и съехавший набок флердоранжевый венок на голове. Почему подвенечное платье? Потому что это ее истлевшая любовь, это мечта, которая не состоялась, но это то, что не ушло из ее жизни. Этот костюм будет тлеть на ней, как ее жизнь… Но остановлюсь… Что толку мечтать о невозможном… А может быть, возможно?