litbaza книги онлайнДомашняяTerra Tartarara. Это касается лично меня - Захар Прилепин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Перейти на страницу:

Разина пытали две недели, но он ничего не сказал.

6 июня 1670 года четвертовали на Красной площади, принародно. Он поклонился на три стороны — минуя Кремль и присутствовавшего при казни государя Алексея Михайловича и его бородатую свиту. В народных песнях Степана Тимофеевича Разина казнит не Алексей Тишайший, а Петр Первый: несколько мелковат в народном понимании оказался Алексей Михайлович для народного заступника. Великана должен великан казнить, как иначе…

Когда Разину отрубили уже руку и ногу, брат его Фрол смалодушничал и закричал, чтобы избежать казни, что откроет государю тайну. Разин, два недели беспрестанно пытаемый, с отрубленной рукой и ногой, крикнул брату:

— Молчи, собака!

Видите этот огрызок человечий? — паленый, горелый, с безумными глазами, с животом, изуродованным каленым железом, но кричащий истово: «Собака, молчи!» — видите, нет? Этим криком снял он с себя не один грех, а многие. Так надо уметь умирать.

Подверстывая самозваные итоги великих смут, можно сказать лишь одно: хоть и не дошли толком буяны до черной, буйной, грязной Руси, но тут их как ждали тогда, так и ждут до сих пор.

И не знали смутьяны мужика, и не жалели, и предавали его: а мужик все тянулся и тянулся кровавыми пальцами к своим стенькам и емелькам — подальше от долгоруких и трубецких.

Казачьи бунтари были пассионариями в чистом виде: людьми, которым всюду невыносимо тесно. Но ведь и русскому мужику тесно тоже, особенно когда у него сидят на шее и бьют пятками по бокам: н-но! пошел, мужик! вези, мужик!

Мужик везет, везет, а потом нет-нет да обернется: может, нагрелось зарево где-нибудь у Царицына, может, пора уже, а? Может, дойдет хоть раз от станицы Зимовейской до его проклятой улицы праздник…

…Праздник сладкий, а потом соленый. Но сначала сладкий.

СТРАШНЕЕ, ЧЕМ СМЕРТЬ

Мне уже много лет, а я только недавно стал замечать, как людям страшно. Им так страшно, что меня это напугало. Я стал думать, что мне тоже надо бояться.

Я никогда не искал близости с людьми, не пытался разделить их хлеб, их нежность, их горечь, их вино. Это получилось ненароком, шаг за шагом, рюмка за рюмкой. Нас сталкивало, мы сближались, подвернувшиеся друг другу на сто первом случайном повороте, каждый из которых по странному стечению обстоятельств именуется судьбой.

Так мне пришлось удивляться страхам одного человека, досадовать на ужасы второго, прятаться от маний третьего; и всякий раз я полагал, что это случайность. Но оказалось, что это закономерность.

До 33 лет я был уверен, что смерти нет.

Скажу больше. Я был уверен, что между мужчиной и женщиной нет противоречий, пока не узнал об этом от женщин. Я был уверен, что детство никогда не кончается, пока несколько окружавших людей не стали называть меня по имени-отчеству; только с годами я понял, что они не шутят. Я был уверен, что нет еврейского вопроса, пока не узнал об этом от евреев. Я даже думал, что русского вопроса не существует, пока Россия, согласно заветам одного мудреца, не слиняла в три дня, оставив на пустыре крыс с ледяными глазами и нестерпимо наглыми повадками.

Тут вот еще смерть.

Раз за разом, от одного близкого человека, от третьего и от пятого я узнал, что о смерти они думают чаще, чем, например, о восхитительных, полных глубокого смысла и нескончаемой радости отношениях меж голым мужчиной и еще более голой женщиной.

Я раскрывал глаза и недоверчиво ухмылялся, как какой-нибудь Квакин из книжки «Тимур и его команда».

— Ты че? — спрашивал я, заглядывая в глаза милому собеседнику, внутренне готовый расхохотаться вместе с ним. Но он никак не хохотал.

До сих пор не хохочет.

— Да. Я все время думаю о смерти, — говорил он, нестерпимо красивый, юный, с властными скулами, полный мышц и гуттаперчевых костей.

— Тебе двадцать пять лет, — говорил я ему. — Ты знаешь, какая жизнь длинная? Даже я не знаю. Она такая длинная, что ее пережевывать уже нет сил, глотаешь огромными кусками — но они, б…дь, стрянут в горле, дышать нечем, ни туда ни сюда.

— Нет, — сказал он, тряхнув на ветру пушистой головой.

Листья посыпались. Я подобрал один — он был хрусток и молод: на свет проглядывались зеленые жилы, полные влаги, крови и еще не знаю чего там, лимфы, семени, сахара и соли.

— Даже за три года можно прожить три жизни! — говорил я другим, куда более взрослым. — В этом трехлетии будет удивительно много смысла, и при самом малейшем желании ты накопишь себе несметное количество амулетов и безделушек, которые можно будет нежно перебирать целую вечность, бездонное количество времени. Хоть целый год.

Иногда мне кивали в ответ с таким пронзительно понимающим видом, словно я пришел в камеру к смертнику и предложил ему восхититься стройностью сочиненного мною вчера на ночь стихотворения.

— Я чего-то не понимаю? — спросил я.

— Ты чего-то не понимаешь, — ответили мне.

— Если ты не лжешь, — добавили мне.

Неожиданно я стал вспоминать, что все наши бесшабашные пьянки, такие мне органичные, такие светлые во мне, — давно уже едва ли не для каждого третьего моего собеседника стали единственным способом избежать кромешного ужаса, от которого уже никто не защищает: ни мама, ни ароматная юбка, ни редкая сладость побед.

Еще я стал все чаще встречать людей, которые отказываются от этих пьянок или пьют равнодушно, не глядя на стол и не пьянея, — потому что знают наверняка, что все это не избавление, потому что белая сорокаградусная дура, хоть жаркая она, хоть ледяная, — не спасает! не хранит! не бережет! не избавит никогда от неминуемого!

Мало того — делает мысли о неминуемом настолько больнее, острее и объемнее, что хочется прекратить все это немедленно, разом, с балкона наземь. Или еще как (много ли ума надо для дурацкого дела).

Иногда мне хочется прижать дорогих моих, любимых и хороших людей к груди и дышать им в волосы, потом в глаза, потом в сердце: ведь не будет ничего! То есть — ничего плохого! Разве вам об этом не сказали?

— Если ты не лжешь, — ответили мне ледяным голосом.

— Я не лгу, — сказал я; отчего-то бровь моя вздрагивала.

— Ты не о том отвечаешь, — сказали мне неживым голосом. — Ты лжешь, что сам это не чувствуешь.

Я подумал. Насколько это возможно в моем случае. То есть несколько секунд не разговаривал, не произносил тосты, не смотрел бессмысленно в потолок, не щекотал какого-то теплого человека.

— Почему? — сказал я. — Я тоже несколько раз об этом думал. Но ничего не придумал. И поэтому я не понимаю, отчего вы, смерть подушками глуша, бессонны? Отчего не спите, прислушиваясь к себе? Отчего глаза ваши то зажмурены до кромешной слепоты, то расширены зачарованно?

Половина земного срока уходит на исступленные мысли о смерти. Половина человеческого рассудка тратится на жуткую обиду: зачем Ты придумал так, что мы исчезаем? Исключи меня из списка, иначе я не знаю.

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?