Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему надо помочь! Это же мой друг. Может быть, я и кричал это, но приказ механику останавливаться не давал. Я погубил бы экипаж, а следом за мной могли замедлить ход остальные танки моей роты. Артиллеристы спешно разворачивали ближайшее орудие. У этих кайзеровских трехдюймовок угол горизонтального обстрела всего шесть градусов. Зато расчет легко разворачивает пушку за считанные секунды.
Не успеете, уроды! Мы выстрелили первыми. Взрыв встряхнул орудие, отбросил кого-то из расчета. Мы налетели, с маху подмяв колесо и край щита, размолачивая гусеницами станину и двоих венгров, не успевших отскочить. Еще один, бегущий по аппарели, попал под пулеметную очередь. Мы догнали его, под гусеницами мягко хрустнуло. Танк вылетел из окопа.
Машина Соболя давила соседнее орудие. Крутнувшись, снова пошла вперед, а радист Жора вызывал танк младшего лейтенанта Кибалки. Молчание. Останавливаться нельзя. Неподалеку горела «тридцатьчетверка». Трое танкистов катались по земле, извивались, срывали с себя горящую одежду. Наверное, они кричали, но рев двигателей, выстрелы и взрывы заглушали крики.
Бросив орудие, кучкой бежал мадьярский расчет. В него стреляли мы и пулеметы Соболя. Шесть или семь человек упали, один за другим, а машина взводного лейтенанта Соболя замедлила ход. Подбили? Из люков полетели дымовые шашки, а их 85-миллиметровая пушка вела огонь в сторону гаубичных позиций. Мы зашли им в тыл, и развернуть свои тяжелые пушки расчеты не успевали. Стреляли с десяток танков, самоходка ИСУ-122, мотоциклисты из ручных пулеметов.
В нашу сторону огрызались отдельные стволы, но это была агония. Тяжелые пушки опрокидывались от попаданий фугасных снарядов. Одна из шестидюймовых гаубиц попала под разрыв тяжелого снаряда самоходки. В столбе известняка и дыма кувыркался массивный ствол, отлетали прочь накатники, клочья кожуха.
Пехота одолела подъем. Цепи солдат с ревом бежали вперед. Из узких нор выскакивали с поднятыми руками минометчики. Поздно! Слишком много наших остались внизу мертвыми, чтобы обороняющиеся могли рассчитывать на пощаду. Некоторые венгерские гонведы ее не просили. Отстреливались из автоматов, «маузеров», пытались бросать гранаты. Это уже ничего не могло изменить, их перебили штыками, прикладами. Полк замыкал кольцо вокруг вражеских позиций. Уцелевшие венгры поднимали руки и сбивались в кучки. Наши офицеры и сержанты отталкивали обозленных солдат, еще не отошедших от горячки боя.
Несколько машин, в том числе легковые, на полном ходу уходили по извилистой дороге. Заряжающий Митрохин стрелял по ним осколочными снарядами, я пытался вызвать по рации машину Кибалки.
— Есть, попал! — кричал флегматичный Тимофей Митрохин, хотя дорогу обстреливали несколько танков, и было непонятно, кто именно уничтожил цель. — Алексей Дмитрич, может, рванем наперерез?
— Поворачивай к Ноль семнадцатому, — приказал я механику. Тот согласно кивнул. Он хорошо знал номер машины младшего лейтенанта Кибалки.
Танк горел, и башня валялась рядом. В огне еще хлопали патроны. Из экипажа выжили двое. Ленька, без шлема, с руками, перемотанными окровавленными бинтами, кинулся ко мне.
— Леша, руки оторвало! Как же я теперь? Пристрели меня. Матери передай…
Девушка-санинструктор бесцеремонно пригнула его к земле, посадила.
— Чего ты мелешь? Очухайся. На месте твои руки.
Санитар-ефрейтор помогал ей закончить перевязку.
— Пальцы на левой руке оторвало и правое предплечье перебило. Выживет ваш дружок.
Я попрощался с Леней Кибалкой. Ему сделали инъекцию морфина, и он с трудом шевелил губами. У меня не было времени на долгое прощание со старым другом. Я погладил его по растрепанным волосам и пошел к своему танку. Вскоре Леню Кибалку отвезли вместе с другими ранеными в санбат.
Мы уничтожили довольно крупную группировку венгерских войск, но пехотный полк и наш батальон были ополовинены. Вечером пили водку, загружали снаряды и хоронили мертвых. Тяжелое ранение друга угнетающе действовало на меня. Ленька уже не вернется на фронт, и дай бог, чтобы выжил.
— Выживет! — наливал мне водку командир роты Бакланов. — Только не кисни.
— Не кисну, — с усилием выдавил я.
Нет, у меня не было плохих предчувствий. На следующий день я шел в бой, как обычно. И удар по танку был не сильнее, чем я получал в прежних боях. Но почему-то отказали ноги, и я не мог дотянуться до люка. Загорелся двигатель. Меня вытащил Тимофей Митрохин и упорно тащил прочь. Мертвый стрелок-радист Жора остался в машине. Впереди полз механик-водитель, волоча перебитую ногу.
Танк взорвался, вокруг нас горела солярка. От страшной боли тело сгибало судорогой, я не мог даже кричать. С меня сорвали горящую гимнастерку, нательную рубаху. Вскоре я потерял сознание. Все это происходило неподалеку от венгерского города Сарваш. Я его так и не увидел. Очередной круг войны оказался для меня совсем коротким, а ранение — самым тяжелым.
Сначала лежал в госпитале в румынском городе Тимишоара. У меня была сожжена левая рука от кисти до плеча и весь левый бок. От боли я скулил, как щенок. Она разрывала тело и мозг словно клещами. Мне сделали несколько инъекций морфина. Я просил еще, ругался с врачами. Мне сказали, что больше нельзя. Слова «наркотическая зависимость» я тогда не знал, а инъекции выпрашивал, считая, что врачи экономят болеутоляющие средства.
Потом боль стала проходить, и меня положили в тесную комнатку на троих. Это была палата для умирающих. У меня началось заражение крови. Американский пенициллин был тогда единственным эффективным лекарством при заражении, а его не хватало. Мне повезло, доставили очередную партию стеклянных пузырьков с белым порошком. Уколы делали раз шесть в сутки, и я начал приходить в себя.
Тяжелое ранение и близость к смерти накладывают свой отпечаток. Мозг работал в каком-то другом режиме, я лежал вялый и безучастный. Кормили через трубочку бульонами, соками, постоянно ставили капельницы. Месяца через два я стал приходить в себя. Левая рука не сгибалась. При каждом движении тело пронзала боль, лопалась запекшаяся коричневая корка и текла кровь.
Но разминать руку заставляли, иначе она могла просто высохнуть. Выползали другие болячки: последствия контузий, сотрясение мозга. Но в январе я уже ковылял по коридору очередного, третьего по счету, госпиталя в Ростове, а в феврале гулял по больничному двору. Комиссия предложила долечиваться на курорте, но я добился, чтобы меня отправили в Сталинград.
— Там солнце теплое, лечебные грязи, — убеждал я врачей.
— Какое солнце? Февраль на дворе, — сказал один из врачей.
— Там родители. Брат, сестра, — настаивал я. — Почти четыре года не виделись.
Мне дали два месяца для восстановления здоровья. Так в феврале сорок пятого года я оказался дома.
Центр города был полностью разрушен. Тогда дома строили в основном из красного кирпича. Уступы разбитых зданий торчали из сугробов темно-красными обломками стен и остатками углов. Снег сметало непрерывно дувшим с Волги ледяным ветром.