Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Про обаяние не загибай, – вставила Марта. – У тебя такие тараканихи были – ну, кажется, вообще не за что зацепиться, а ты просто с ума сходил от них.
Эту реплику Ласточка оставил без ответа.
– Сладкое, как ты знаешь, я любил до страсти. Я, кажется, исходил все кондитерские в мире. Я съел миллионы тонн тортов, пирожных, булочек с различными начинками. Всякий торт всегда напоминал мне замок. Я обожал сесть в кондитерской перед куском хорошо пропитанного ромом шоколадного торта, с плотью негра, иссеченной взбитыми сливками и простреленной алыми вишневыми пульками, со сдвинутой набок шапочкой из засахаренных миндальных ломтиков, и, отламывая ложечкой крошечные кусочки, с закрытыми глазами анализируя оттенки вкуса, отправляться в мысленное сладострастное путешествие по ложбинам наслаждения, близкого к наслаждению музыкой или женщиной. Каждое кондитерское изделие напоминало мне тот или иной женский тип.
– Приехали, – констатировала Марта.
– …Разного рода булочки напоминали мне толстушек и матерей семейств, простоватую женскую породу, от соприкосновения и контакта с которой всегда остается потом ощущение, что обладал первоосновой. Пирожные напоминали мне чаще всего школьниц, нимфеток, студенточек младших курсов – неумело чувственны, романтичны, все увешаны разного рода комплексами и, чтобы как-то освободиться от них, лезут к тебе в кровать, поэтому и получается кисловато, сколько ни клади крема. Торты, как я уже сказал, и подаваемые на тарелках их треугольные куски напоминали мне замки и, что то же самое, зрелых женщин. Зрелые женщины не спешат. Вкус их можно анализировать медленно, за плечами их отточенной треугольной формы цепочка преобразований, они уже побывали и пироженцем, и пышечкой, и конфетой с ликером, и вот теперь они, наконец, посредством волшебного, магического действа превратились в это чудо кулинарного зодчества. Напитки же – это, безусловно, мужчины. Водка – коренастый брюнет, простой, как одноклеточное. Виски – блондин атлет, с одной извилиной в голове, но со спиной, красота которой долго будоражит воображение. Коньяк – зрелый лысоватый богачок в дорогом костюме, почитавший книг и умеющий строить длинные фразы. Ну а лимонад – это разбитые коленки, расчесанные комариные укусы, немытая шея, один глоток в жару – и ты полон энергии, потому что от лимонада всегда еще больше хочется пить, а сильно чувствующий жажду – молод.
– Выступил на пятерку, – заключила Марта, почувствовав, что речь подходит к концу.
Столь длинный монолог утомил его, и он сказал Марте, что часть багажа они уже уложили, а остальное уложат вечером. Он сказал ей, что хочет подремать немного, и она, принеся ему настойку вербены, ушла в свою комнату – кажется, для того, чтобы собрать то немногое, что у нее было здесь.
Он чуть-чуть побродил по комнате, взял с подоконника пару писем и вернулся в кресло-качалку, решив немного почитать перед сном.
Первое письмо сразу произвело на него впечатление чего-то очень аккуратного и светлого. Сам конверт был белый, словно вчера куплен, нисколько не пожелтевший от времени, слева – букет фиалок. Полиграфия не дала сбоя, как это часто бывало на конвертах, и фиалки были действительно фиолетовыми, а листья зелеными. Когда Ласточка вскрыл конверт, из него выпала фотография. На фотографии был серый полосатый кот. «Вероятно, – домыслил Ласточка, – с желтыми глазами» (снимок был черно-белый). Он с изумлением смотрел на кота, пытаясь угадать содержание письма, и не мог. Наконец он развернул листок. На него глядели ровные, крупные, аккуратные буквы, написанные женской рукой:
«Как только он пересек порог моего дома, я сразу же поняла, что он – хозяин. Я подобрала его на улице, когда лил сильный дождь, и он отряхнул с себя капли воды, небрежно обнюхал все вокруг и зашагал смело, словно был на своей территории. Он потребовал еды и немедленно ее получил. В первую же ночь он запрыгнул ко мне на постель и уснул у меня на шее. Мне было неудобно, но я не осмелилась пошевелиться. Через несколько дней у него появилось имя. Его звали Бес. Человек рождается голым и умирает голым. Столь же голой и пустой была моя жизнь до него. Я жила вдвоем с мамой до самой ее смерти. Она была тираном, очень властным человеком, рядом с ней я все время чувствовала себя непослушной девочкой, недотепой. Всю свою жизнь я проработала машинисткой в машбюро в большом женском коллективе. Я считалась лучшей машинисткой, аккуратной и исполнительной, самую ответственную работу всегда поручали мне, и я любила, чтобы работа была безупречно исполнена. Если на странице было больше трех опечаток, я перепечатывала всю страницу. В моей жизни никогда никого не было, я не подходила к людям близко, в моей жизни была только мама, работа и книги, которые я читала по вечерам. Иногда я выполняла частные заказы, и эти рукописи, которые я печатала дома по вечерам, вызывали во мне странное чувство. Мне часто казалось, что страницы покрыты грязью, а не буквами. Редко когда это было иначе. А авторы, совавшие мне в конвертах деньги, казались мне все на одно лицо. Они все называли меня Танечка, несмотря на мой возраст, все были озабочены сроками исполнения и все испытывали гордость за себя, гордость за то, что их писанину переносит на бумагу ровными буквами другой человек. Машинистка всегда младший чин, и авторы любят поболтать и даже пооткровенничать с младшим машинисточьим чином.
Я ненавижу откровенные разговоры. Откровенным человек может быть только с самим собой. Я никогда не смотрела в рот ни одному из авторов, они были безразличны мне, за исключением, может быть, только одного, который так и не пришел за своей работой. Это была хорошая повесть, и она до сих пор пылится в ящике моего письменного стола, рука не поднимается выбросить. Я думаю, что однажды автор вернется за ней.
Я не привыкла разговаривать, я привыкла только отвечать на вопросы. Вопросы, которые задавала мама, начальники на работе, авторы рукописей.
Я не была глупа. Я прекрасно понимала и любила лучшие из написанных книг. Я любила буквы, не все, но многие, буквы – это одежда слова, и для меня всякое слово имело внешний вид. Шипящие уродуют слова. Обилие “е” делает слово безликим. “А” – драгоценное украшение, перстень с рубином. Продолжать можно до бесконечности.
Когда мама умерла, жизнь остановилась. Я поняла, что к моим сорока девяти годам не прожила ни одного дня взрослой жизни. Я была отличница-семиклассница, и я не умела жить, когда мне не давали указаний. Пустота сделалась полной. Я убирала квартиру, скудно питалась, уходила на работу и читала книги. Все это вакуумное оцепенение продолжалось до того дня, пока не появился он, сразу определивший свое место и границы дозволенного. Днем и вечером он спал в кресле и не выносил громких звуков. Он требовал, чтобы я его кормила и присутствовала при его трапезе на рассвете. Если рукопись, которую я печатала, не нравилась ему, он портил ее, проливая склянку чернил или опрокидывая с подоконника горшок цветов. Он не любил, когда я подолгу читала, он запрыгивал мне на колени и бил книгу лапой.
Он научил меня разговаривать. Он знал, что я боялась его. Однажды он бросился на одного из авторов и исцарапал его в кровь. Меня он никогда не царапал, а только иногда слегка прикусывал, как бы напоминая, что он мой хозяин. Он спал у меня на шее все пятнадцать лет. Он протестовал, когда слишком громко работало радио или телевизор. Он не выносил, когда я роняла что-нибудь, – тогда он начинал рычать, бить хвостом и мог, я твердо это знала, вцепиться мне в руку. Я знала, что ему хотелось это сделать, но он сдерживал себя. Он был очень привередлив в еде. Его можно было ласкать только когда он сам этого хотел. Мы не расставались ни разу за эти пятнадцать лет. Он не любил, когда я печатала утром, и я никогда в субботу и в воскресенье не печатала утром. Он часто смотрел на меня, просто лежал в кресле и наблюдал за всем, что я делаю. Я чувствую на себе этот взгляд и теперь, когда его уже нет. Он похоронен в саду под яблоней, в саду недалеко от моего дома, где по вечерам все выгуливают своих животных.