Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что он, по-твоему, делает? — шепотом спрашиваю я Ахмеда.
— Охотится на индейцев, — с ухмылкой отвечает Ахмед. — Я слышал, Кочису, вождю апачей, надоело погибать от руки Джона Уэйна в этих чертовых сионистских фильмах, так что он в конце концов послал все подальше и переехал в этот район.
Я стараюсь не рассмеяться слишком громко.
Мы с Ахмедом с трудом удерживаемся на конях, когда те карабкаются вверх по склонам. Ахмед вполголоса бормочет богохульства. Господин Касрави и мой отец едут в нескольких шагах впереди нас, но далеко позади Мустафы.
— Познакомьтесь поближе со своими лошадьми, и пусть они познакомятся с вами, — советует господин Касрави.
Ахмед наклоняется и шепчет на ухо своему скакуну:
— Привет, я Ахмед. А как тебя зовут?
Я говорю ему, чтобы перестал дурачиться.
Когда мы поднимаемся на вершину холма, господин Касрави указывает на деревню со словами:
— Это самая старая площадь в нашем районе. Она была сооружена около трехсот лет назад. У нее есть свои особенности.
Я оглядываюсь на площадь, пытаясь понять, что в ней такого особенного.
— Вы наверняка знаете, почему в центре большинства иранских городов и сел обычно устраивались площади, — продолжает он.
— Да, — отвечаю я.
Ахмед бросает на меня удивленный взгляд.
— В давние времена все происходило на площади — и празднования, и страшные события, — говорю я. — Это было место сбора жителей.
Отец одобрительно кивает. Мне кажется, в его глазах мелькает гордость. Господин Касрави улыбается, поощряя меня продолжать.
— Площадь была местом, где наказывали преступников, чтобы люди могли смотреть и учиться: развлечение и образование. Образование потому, что пытки и казни помогали удерживать людей от нарушений закона, а развлечение потому, что люди приходили отовсюду посмотреть на эти события.
Господин Касрави, похоже, совершенно покорен моими знаниями. Он качает головой и говорит, что я прав. Потом он рассказывает о жестоких наказаниях, которым подверглись тысячи человек во время режима Каджара.
— Это был самый позорный период в истории нашей любимой страны. Именно Каджары и их косная политика не давали Ирану превратиться в современное государство. Мы могли бы стать сверхдержавой в этом мире, да, сверхдержавой.
И он глубоко затягивается сигаретой.
Ахмед наклоняется и шепчет мне:
— Откуда, черт возьми, ты узнал всю эту чушь?
— Из книг! — шепчу я в ответ.
Он моментально поворачивает голову в сторону площади. Он знает, я порицаю его за то, что он мало читает.
— Так что ты знаешь о Каджарах? — спрашивает господин Касрави.
— В этой династии было семь монархов, начиная с Ага Мохаммед-хана Каджара и кончая Ахмед-шахом, свергнутым отцом нашего теперешнего монарха в двадцатые годы, — говорю я.
Потом уверенным тоном, удивившим меня самого, я добавляю:
— Согласен с вами, господин Касрави. Некомпетентность Каджаров подрывала Иран на протяжении их двухсотлетнего правления.
Господин Касрави смотрит на моего отца и кивает. Ахмед качает головой и шепчет:
— Сукин сын.
— Мой отец знавал соседей, родных и друзей семьи, которых избивали, секли и вешали на этой площади, — с непритворным огорчением произносит господин Касрави. — Не могу понять, почему никто не сжег это место, почему никто не срыл его бульдозером. Может быть, это надо сделать мне, может быть.
Он погружается в задумчивость, как будто и правда собирается срыть площадь.
— Люди забывают, как плохо было раньше в нашей стране. Ты знал о том, что до тех пор, пока отец шаха не свергнул династию Каджаров, у нас не было тюрем? Ты знал об этом?
Я качаю головой.
— Ах ты тупой сукин сын! — изображая глубокое разочарование, бубнит Ахмед.
— Не было тюрем, совсем не было тюрем. Тюремное заключение было для нас совершенно чуждым делом, совершенно чуждым. Было принято отрубать людям руки, отрубать ноги, отрезать уши, а потом убивать или освобождать. Вот как наказывали преступников.
— Ух ты! — шепчет Ахмед.
— Отец шаха пришел к власти пятьдесят лет назад, за это время в Иране построено больше шести тысяч тюрем, — говорит господин Касрави. — Люди считают, что это плохо, но я думаю, это лучше, чем наказывать и публично унижать несколько миллионов человек. Необходимо было прекратить пытки и публичное унижение преступников, просто необходимо было прекратить. Даже преступники имеют право на чувство собственного достоинства! Я бы умер, если бы увидел, как Мехрбана публично пытают и избивают.
До меня вдруг доходит, какова цель нашего путешествия. У отца нет здесь никакого дела. Господин Касрави преподает нам урок истории, сравнивая то, что происходит в наших политических тюрьмах, с ужасными зверствами, имевшими место быть в правление Каджаров.
Негоже сердиться на отца, но я чувствую, как меня захлестывает ярость. Сдерживая лошадь, чтобы отделиться от группы, я думаю: разве замена публичных пыток на пытки за тюремными стенами — такой уж большой скачок к модернизации и демократии? Разве господин Мехрбан страдал меньше, когда агенты САВАК тушили сигареты о его грудь, руки и ягодицы? Натягивая вожжи, я еще больше отстаю.
Светит солнце, но тучи со стороны моря приносят запах надвигающегося дождя. Вскоре мы подъезжаем к чистому горному ручью, поим коней и недолго отдыхаем перед обратной дорогой к дому господина Касрави.
Наступает вечер. Перед ужином мы с Ахмедом сидим на крыльце, а отец с господином Касрави играют в гостиной в нарды. Нам слышно, как они поддразнивают друг друга и смеются.
Ахмед спрашивает:
— Ты ведь понимаешь, зачем твой отец повез нас сюда?
— Да, понимаю.
— Сердишься?
— Он мой отец. Я злюсь на хозяина.
— Не бери в голову. У него были благие побуждения.
— Знаю.
Госпожа Касрави приготовила ужин, достойный тысячи царей, как говаривала моя бабка. Рис басмати, ягнятина, приготовленная в подземной печке, три вида хорешта,[5]разнообразные овощи и зелень, включая редис, мяту, петрушку, три вида наана,[6]козий сыр и йогурты с добавлением сухой мяты и огурцов, а еще четыре вида турши,[7]даже чеснок с укропом — который, как говорят, не делает дыхание зловонным.
Ахмед смотрит на стол и говорит мне: