Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в следующую секунду мир рухнул: Тартюхин почувствовал, как в его плоть вонзается короткое лезвие кинжала — один раз, другой, третий… И, дико отбиваясь, закричал, завопил. В этом вопле прозвучал страх, отчаяние от вплотную подкравшейся смерти. Взвыв, как подстреленный зверь, он рывком отшвырнул Шванеке, перекатился, и оба в одно и то же мгновение снова были на ногах. И тут Тартюхин, увидев протянувшуюся к нему руку с зажатым в ней кинжалом, разом лишился и воли, и сил. Повернувшись, он с криком бросился прочь — прочь отсюда, только бы не видеть, не слышать, не ощущать близости этого демона, исчезнуть, раствориться в белесой предутренней мгле, занимавшейся над деревьями. Вслед раздавался хохот, громкий, безумный. С залитым кровью лицом, обезумев от боли во всем теле, азиат, пошатываясь, продолжал бежать. И плакал, хрипло бормоча бессвязные обрывки фраз: «Он… сильнее, сильнее меня! Я испугался, это волк… одинокий, ужасный волк… Зверюга…»
Тартюхин даже не заметил, как упал на четвереньки и пополз к лесу, оставляя за собой кровавую полосу на снегу, словно раскатывая багровую нить из клубка своего гудевшего нечеловеческой болью тела. Умереть… умереть, без конца повторял он про себя. Только не жить — умереть, он отнял у меня все — мужество, волю, силы, он всего лишил меня… Но он продолжал ползти, поднимаясь, вновь падая и вновь поднимаясь. Повинуясь звериному инстинкту, он уползал в лес, останавливаясь лишь на миг, чтобы зачерпнув горсть снега, приложить ее к пылавшему лицу.
Едва Тартюхин исчез в снежной пелене, Шванеке упал на колени. Он продолжал хохотать, но уже по–другому. В нем не было радости только что одержанной победы, она сменилась отчаянием, вызванным страшной болью. Вся правая сторона словно онемела, горячей болью наливалась спина, будто кто–то сыпанул на свежую рану горсть соли. Сунув голову в снег, Шванеке ощутил благодатную прохладу. Нет, нельзя… нельзя сейчас… На коленях он добрался до саней, кое–как взобрался на сиденье и без сил рухнул на баранку. Нет, нельзя здесь оставаться, нужно ехать… ехать нужно… Каждая минута промедления здесь приближала его к гибели, а погибать он не хотел. Нащупав ключ зажигания, он повернул его, двигатель, чихнув, знакомо и привычно зарокотал, неровно, успел застыть на морозе. Сиденье завибрировало. И сани, тронувшись с места, с воем съехали с дороги, потом, перевалившись с боку на бок, словно лодка на волнах, опять вернулись на нее и секунду спустя уже на предельной скорости помчались в Борздовку.
Шванеке, лежа на баранке, кое–как, будто в полусне въехал в Борздовку. В тот момент весь мир для него замкнулся на чудовищной боли. Сани на дороге мотались из стороны в сторону, и уже у самого медпункта их занесло, и Шванеке с размаху врезался в сугроб.
Шванеке, не желая сдаваться на милость природы, попытался удержаться, но медленно повалившись на бок, упал в сугроб.
Там его вскоре и обнаружил Якоб Кроненберг. Шванеке был без сознания.
Берлин.
Доктор Франц Виссек, хирург клиники «Шарите»[7], всегда считал себя счастливчиком. Такая уж была его природа — другой бы на его месте счел себя невезучим — еще бы: одноногий, да вдобавок все тело в шрамах — тяжкое наследие 1941 года.
Однако подобная философическая самооценка — если приглядеться — имела рациональное зерно. В 1939 году его, полного самых оптимистичных надежд молодого хирурга, призвали в армию. Сначала его направили в Польшу, потом во Францию, потом на Балканы и в конце концов в Россию, где он и потерял ногу. В 1941 году во время контрнаступления русских его медпункт оказался смят противником, потом доктора Виссека случайно обнаружили в каком–то окопе, причем он каким–то образом сумел сам сделать себе перевязку тряпкой, висевшей на мышцах раздробленной ноги. Которую, кстати, в тот же день и отняли. То есть любой на его месте имел бы все основания впасть в хандру. Но такое состояние, как хандра, было абсолютно несвойственно Виссеку: он с жаром доказывал всем, что, дескать, ему еще крупно повезло, ибо все его товарищи полегли под артогнем русских, а он уцелел. Кроме того, ежедневно на фронтах гибли сотнями, а то и тысячами, он же вопреки всему был жив и здоров. Ну скажите, разве он не счастливчик? Одноногий или нет, это другой вопрос. В конце концов, и одноногому вполне можно оперировать, причем ничуть не хуже, чем нормальному, двуногому. А если к этому добавить, что его коллеги–ортопеды за годы войны выдумали такие потрясающие протезы, то и говорить нечего. Можно радоваться жизни и с одной ногой и сидеть и киснуть, имея в распоряжении обе. Тут следует отметить, что это было вполне справедливо в отношении доктора Виссека — весьма симпатичные особы, к которым он питал страсть, воспринимали его вполне как мужчину, невзирая на одноногость.
В точности так же беззаботно, как к своим физическим недостаткам и вызываемым ими страданиям — дело в том, что во время так называемых «постоялок» в операционных залах его донимали жуткие боли, — доктор Виссек напрочь игнорировал как всякого рода стадные предрассудки тех времен, так — что куда важнее — и потенциальные угрозы для себя, из них проистекавшие. Перед тем как Эрнст Дойчман загремел в штрафбат, доктор Виссек был другом Юлии и Эрнста. И продолжал оставаться таковым после вышеупомянутого события.
Юлия Дойчман, завершив подготовку к эксперименту на себе, направилась к нему в «Шарите». Высокий, с вечно взъерошенными волосами, доктор Виссек вышел к ней, чуть подавшись вперед и тяжело припадая на здоровую ногу. Его веселые серые глаза как всегда приветливо глядели на старую знакомую.
— Девочка моя, сколько же мы не виделись? Уж и не припомню, — сказал он, и Юлия, для которой последние месяцы были ужасом в чистом виде, с удивлением отметила, что безумно рада видеть этого человека, и даже спросила себя: почему я не искала встречи с ним раньше, не вытащила его куда–нибудь посидеть за кружечкой пива или проехаться на яхте, к примеру, по озеру Ванзее. Но тут же одернула себя — дескать, и к лучшему, потому что в свое время этому взрослому мальчишке ничего не стоило вскружить ей голову. Как, впрочем, доброй паре десятков других ее коллег — и до, и после нее. Тогда он даже поговаривал о свадьбе, однако Юлия — и не без оснований — подозревала, что подобное приходилось слышать от него не ей одной. Ну выйдет она за Франца, и что потом? Ревновать его к каждой встречной? Вскоре на горизонте появился Эрнст, и вопрос за кого выйти — за «Франци», как все называли доктора Виссека, или же за Эрнста, — отпал сам собой.
— Мне нужно попросить тебя об одной вещи, — напрямик заявила она. — Не сомневаюсь, что ты мне поможешь.
Доктор Виссек, взяв ее под руку, потащил куда–то вдоль коридора.
— Ты же знаешь, девочка, ради тебя я готов на все. Пойдем–ка в мою каморку, у меня как раз сейчас выдалась свободная минутка, пропустим с тобой по рюмочке и вспомним старые времена. Хорошие были времена, разве нет?
— Очень даже неплохие, — согласилась Юлия.
Протез звучно постукивал по плиткам пола, и Юлия подумала, как же нелегко приходится теперь этому жизнелюбу, человеку молодому и здоровому, отчаянному сердцееду и спортсмену примириться со своим увечьем, хоть он и демонстрирует всему миру, что, мол, оно касания к нему не имеет. И тут же подумала о том, о чем собралась попросить Франца Виссека, и о том, удастся ли ее затея.