Шрифт:
Интервал:
Закладка:
IV
Демид долго ходил по избе: никак не укладывалось в голове, что мать, имея деньги, ценные вещи, могла надеть на себя суму и идти по деревне. Это что-то чудовищное, неестественное, противочеловечное. Неужели до такой степени может изуродовать постыдное стяжательство, крохоборство, когда человек в состоянии голодать, лежа на хлебе?
– Так что же у тебя в сундуках, в самом-то деле? – остановился Демид перед матерью.
Желтое, иссохшее лицо матери пугливо отвернулось от сына, а тонкие, скупые губы прошептали:
– Рвань разная, Демушка. Истинный бог! Врет Иришка-то, врет! Чтоб ей не видеть белого света.
– Где ключи?
– Дык утеряла. Давно утеряла. Рвань-то чо смотреть?
– Может, в рванье найдется кофта почище, чем на тебе сейчас?
– И, милый! Весь народ во рванье да в хламиде.
Демид раза два прошелся по избе, заглянул на печку, под кровать, будто что искал.
– Значит, ключи потеряла?
– Мать Пресвятая Богородица, да што же это такое?! – взмолилась мать, не в шутку пугаясь.
Она видела, что Демид вытащил из-под печки конец толстой проволоки, из стены гвоздь, нашел заржавленные стамески, щипцы и перешел в горницу. Здесь как будто век не открывались окна. Пахнет плесенью и спертым, прокисшим воздухом. Душно!
Возле стены – два сундука, куда бы можно было ссыпать кулей по пять пшеницы в каждый. Демид приподнял один из сундуков – тяжел, наверное, не одно рванье.
– Осподи! Царица Небесная! Помоги мне, горемычной да обездоленной, – начитывала мать, всплескивая костлявыми ладонями. – Чо делаешь, Демушка! Замки-то испортишь! Матушки-светы! Замки-то ханут… Таких нету таперь, Осподи!..
– Рванье можно не замыкать.
– Агриппина-великомученица, помоги мне! Демушка, не ломай замки-то. Ключи найду. Завтра найду.
Но Демид прилаживал отмычку. Филимониха, видя, что никакие уговоры и молитвы не действуют, проворно выбежала в сени, достала там из тайника связку ключей, принесла сыну.
Со странным, далеким звоном запел внутренний замок трех оборотов. Музыкальный звук замка, раздавшийся как бы из минувшего века, резко и злорадно прозвучал в затхлой горнице. Демид открыл окованную железными полосками крышку сундука, набитого доверху вещами. Молча вытаскивая вещи из сундука, рассматривая, он складывал их прямо на пол, возле ног. Филимониха стояла перед ним, как изваяние из окисленной меди: безжизненная, остолбеневшая от ужаса, глядя на разворошенные сокровища.
Нарядные городчанские платья, слежавшиеся, как пласты каменного угля; три куска добротного бархата, кусок японского шелка, кружева, кружева, нарядные кофты с буфами на плечах, какие-то накидки, полушалки, платки, платки, куски батиста – тончайшего батиста, какой теперь редко сыщешь! И все это слежалось, утряслось, отошло на вечный покой! Проживи Филимониха сто лет – богатство обуглилось бы.
А тут что завернуто? Демид распутывает узел. Тряпки, но не рванье, а куски от пошитых вещей. Внутри узла – пачки червонцев! Настоящих червонцев, выпуска 1924 года! Он смутно помнит эти червонцы – сеяльщик с лукошком. И вот они лежат в сундуке. Эти деньги в то время ходили в курсе золотого рубля. Сколько же их? Пачки, пачки! А вот и пачки керенок!.. Эти давным-давно превратились в ничто, а у матери все еще лежат, ждут возврата старых времен. А в мешочке что? Какой он тяжелый!
Демид развязал мешочек. В сундук посыпались николаевские десятирублевки. Один, два, три, четыре – сколько же? Сто пятьдесят золотых! Тысяча пятьсот золотом!.. Здесь и советские десятирублевки – граненые, давнишние, впервые увиденные Демидом. И советских сорок шесть штук – четыреста шестьдесят рублей. Полтинники, серебряные рубли – николаевские и советские.
Демид открыл второй сундук.
Первое, что он увидел, был его собственный баян. Ах да! Мать сказала вчера, что баян она сохранила.
Демид бережно поставил баян на стол.
И каково же было его удивление, когда он достал из сундука собственную кожаную тужурку из хрома, перчатки, шевиотовый костюм, белье, три шарфа и даже носовые платки, некогда подаренные и расшитые Агнией Вавиловой!
– А я-то в грязной рубахе, – вырвалось у Демида. – Что же ты утром не сказала, что есть белье? Ты же видела, в чем я хожу!
Филимониха отвечала вздохами.
– Отец знал, что у тебя в сундуках?
– Как же! Вместе наживали.
– Что же он не залез в сундуки?
– Дык – получил свое.
– Корову и нетель, что ли? Тут же на сто коров лежит.
– Золото я ему отдала.
– Сколько?
– Туес полный. Покойный батюшка клад оставил нам. И вещи он свои все забрал. Еще когда первый раз уходил к Харитинье. Золото взял, когда на кордон уехал. V
То, что открыл Демид в сундуках матери, смахивающих на мучные лари, потрясло его, обидело до слез, и он, вывалив содержимое ларей на пол, долго стоял в ворохе лежалых вещей и кусков тканей, потерянный, уничтоженный, оскорбленный. Мать! Он сказал ей, что, когда заработает денег, купит кофту и юбку, а тут, оказывается, сокрыты такие богатства…
Демид попросил открыть ставни. Мать послушно и безжизненно, как стояла в рваных чирках на босу ногу, так и вышла в ограду открывать ставни. Неприятно запищали ржавые засовы в скважинах. Сколько лет не открывались ставни – можно было судить по тому, что стекла на всех пяти окнах с наружной стороны покрылись таким плотным слоем окаменевшей пыли, что едва пропускали полуденный свет.
Демид осмотрелся, мучительно соображая, что ему делать, какое решение принять. Детишки Марьи ходят в рванье с чужих плеч, в обносках, изможденные от недоедания… Надо будет отыскать в душе матери какую-то неокостеневшую часть, чтоб она почувствовала, поняла, что так жить нельзя, чтоб разбудить в ее сердце сострадание к внучатам.
Прежде всего он должен хотя бы приблизительно подсчитать, на какую сумму лежит здесь ценностей. Его часы «Мозер»…
Завел часы, приложил к уху – идут. Сунул их в карман, склонился над сундуком. В угловом ящичке – подскринке – кольца, золотая цепочка, роговые шпильки, еще одни часы – старинные, толстые: отцовские? Он их не видел у отца. Пробовал завести – мертвые.
На дне сундука – его сапоги: он покупал их к двадцатилетию Октября, да так и не надел. Вот и диагоналевые бриджи, подтяжки, еще одни шагреневые перчатки, кожаная кепка.
«Любил я тогда щеголять», – невесело вспомнил Демид. А это что? Что так старательно завернуто в расшитые полотенца? Иконы! Груда бумаг. Какие-то справки, налоговые листы по сельхозобложению за 1922–1927 годы! Фотографии – целая стопка.
Какая-то странная, мимолетная улыбка пристыла на губах Демида.
С тоской поглядел на свою фотографию. Пышные кудри, большие открытые глаза. На фотографии, конечно, не видать цвета глаз, но он знает и так, какие были у него синие глаза. Теперь один, да и тот уже не такой ясный.
Демид развернул толстый кусок бархата.
– Ай, господи, да прибери ты мои косточки горемычные! – истошно завопила мать, глядя на шевелящийся кусок бархата. – Разор пришел, анчихристов разор! Что делаешь-то, Демушка? Побойся Бога!
Демид бросил ткань, повернулся к матери:
– Откуда у вас столько вещей? Пачки денег? Откуда?
– Без тебя нажито, ирод. Без тебя!
– Со своего хозяйства вам никогда бы не набить сундуков, вот что я хочу сказать. Никакой батюшка такого золотого клада не оставил. Может, Филимон ограбил кого?
И, глядя на вещи, на сверкающее золото в первом сундуке, на груду пачек бумажных денег, не имеющих теперь никакой цены, покачал головою:
– Своим хозяйством столько не нажить!
– Своим! Своим нажили! – крикнула мать. Щеки ее спустились вниз, взгляд черных глаз стал безжизненным, тупым, как у старой коровы. – Царские золотые скопил еще Прокопий Веденеевич!.. Своим горбом нажили, вот что! До переворота нажили. Свекор копил деньги, чтоб купить конный завод, поставить мельницу, маслобойку… Да переворот помешал. Чтоб они провалились – и красные, и белые! А потом Прокопий Веденеевич, покойничек, золото завещал…
И, сморкаясь в грязный фартук, вся согнувшись, тихо всхлипывала. Она не сказала, кому завещал золото свекор. А ведь это Демидово золото!..
«Ничего!