Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ладно, я затеяла в квартире перестановку. Соня моя всю жизнь передвигала мебель туда-сюда. У ней прямо бзик был – где стол стоял, там царит диван, где был буфет – стали лагерем кресло-качалка и телевизор, необъятный стеллаж они с Абрикосовым только так переволакивали от стенки к стенке.
Подумаешь, дело какое – снять с книжных полок сотню собраний сочинений и протереть каждый том влажной тряпочкой, перед тем как поставить на новое место: Драйзер – десять томов, – Генрих Манн, Томас Манн, Достоевский, Стефан Цвейг, необозримый Толстой, уходящие за горизонт Максим Горький, Тургенев, Оноре де Бальзак, Мериме, Мопассан, Франс, Ролан, Вересаев, Куприн, Диккенс, Гоголь…
Колонны книг высились от пола до потолка, Федор их называл сталагмиты по-абрикосовски. Сонечка объясняла свое безумие тем, что перестановка ей освежала пространство и прогоняла тоску-печаль.
Неудивительно, что я пустилась по этому призрачному пути: вертела письменный стол и так и сяк – раньше он боком стоял к окну, а я развернула лицом: а что? Сяду и буду смотреть, как шевелятся в окне деревья. Зато шкаф полупустой, который нам приглянулся когда-то своей бесприютностью и безысходностью, отправился к противоположной стенке.
Только он тронулся в путь, как из-за него выпал подрамник, затянутый белым холстом, шестьдесят на сорок, с легким карандашным эскизом. Видимо, Илья Матвеич собрался написать новую картину и уже нанес едва различимые линии… А мы впопыхах сунули его за шкаф, и он пылился там, ожидая своего часа.
Я ощутила мягкое реликтовое излучение, которое всегда возникало от первого прикосновения Ильи Матвеича к белому холсту, по ходу дела усиливаясь, пока не заливало художника ликующим светом до такой степени, что тот не выдерживал, прятался в гардероб и там сидел, зажмурившись, – так уставали его глаза от белизны и прозрачности и от неразличимой близости цветов, которые он смешивал на своей палитре.
Вдруг мне показалось, что картина уже написана и эти образы, что он собирался запечатлеть, отразились на холсте, как мираж. Стоит подправить вот тут и там, и готово: бескрайняя кромка вдоль сияющих вод раздвигала горизонт, знакомые сущности спиралью закручивались в голубую сферу, и эти нагроможденья без имен и форм покачивало из бывшего в будущее и обратно, а в них, вокруг и над ними происходило что-то, чего Илья Матвеич не мог объяснить, он и сам не понимал.
Глубокая синева накрыла меня, живая и наполненная. Одна вытянутая фигура приблизилась ко мне и указала на холст, в руке ее была колонковая острая кисть, я так поняла, вроде бы она велит дописать картину.
Я говорю:
– Ты что, какой из меня живописец, я и писатель-то никудышный, а тут – картину, в своем ли ты уме, фигура?
А она тычет кистью в мое сердце, проткнула мне грудную клетку и кисточкой по сердцу водит, как будто пишет на нем что-то.
Я трезво смотрю на галлюцинацию как на галлюцинацию, но все-таки достала из сумки палитру со следами красок, высохших, но ярких. Нашла его любимые тюбики с оттенками лиловых сумерек, пламени, песка и океана. Что удивительно, крышки легко открылись, я выдавила понемногу на палитру, а рядом посадила медведя – ведь он всю жизнь прожил с Золотником, наблюдал, как тот из ничего сотворяет миры.
Льняное масло и маленько скипидара (вот, кстати, баночка!), размешиваем, взбалтываем, добавляем в краску… Начнем, и станет ясной вся нелепость этой затеи!
Волнующий запах скипидара и масляных красок ударил в меня и распространился по дому. Сначала кисточка двигалась прерывисто и скованно, неискушенная рука медленно и аккуратно закрашивала охрой силуэты, намеченные карандашом.
– Когда ты смотришь вон на ту березу, – я вспомнила, он говорил, – ты видишь дерево с обратной стороны? Изнанку листьев? А другую сторону луны? Добавь прозрачности в тенях! Мир никакой не плотный, понимаешь? И все пронизывает свет. Свет движется волнами и ложится слой за слоем. Свет в голове преображается и превращается в пигмент. А мы, художники, имеем дело с красками, – он говорил, – но цветом, Райка, мы показываем свет!
Что-то давно забытое стало оживать во мне, вокруг силуэтов я нанесла осторожно немного белил с каплей церулиума, фигуры закрасила аквамарином, кобальтом, прошлась по очертаниям охрой с белилами, отчего силуэты погасли, стали почти невидимы. Но стоило покрыть их желтой охрой и английской красной, они вновь воссияли, выделяясь в пространстве светом, но не цветом.
Пружина разжалась, чтобы свести универсум к двум измерениям холста. Все решалось по отношению к Небу. Клянусь, если б я взяла в руки лампочку, она бы загорелась. Как сумасшедшая, я покрывала холст тысячью мазков – с размашистых и скользящих переходя на мелкие, густо положенные, так и не достигая тех, которые год за годом с невероятной легкостью художник Золотник выводил в своем воображении.
Кроме того, я боялась сбиться с темпа.
Яркость я набирала на ощупь, сама картина диктовала мне, какой цвет взять и куда положить. Я запела! Но это не было пением в привычном смысле, скорее странствием от самых высоких октав до утробного рычания, когда звук – всеохватывающая пустота, где вселенная плавает облаком в синем небе.
Так продолжалось, пока дневной свет не растаял в сумерках, как кубик сахара, и прямоугольник холста померк, отодвигаясь от меня, погружаясь в прошлое, а старый медведь одобрительно произнес:
– Все, останавливай, картина готова. Мой кисти, чисти палитру, иди ложись спать. Ты справилась. Больше не подходи.
Николоямской тупик, загроможденный сваленным отовсюду снегом, грелся на солнце, близилась весна, пока без грачей, но с колокольнями в ультрамариновом небе.
От водосточной трубы первое окно, откуда я учила Вовку плеваться из трубочек жеваной промокашкой и мы с ним плечом к плечу бросали на головы прохожим “бомбочки” – шарики с водой, а потом быстро прятались, боялись высунуть нос, было завешено серой портьерой.
Из-под арки выглянула руина соседнего дома, целиком сохранилась единственная стена, в пустых рамах окон росли деревья. Там на балконе когда-то по утрам тягал гантели молодой человек, потом борода его поседела, я обнаружила его уже с тростью и в берете. Прихрамывая, он выносил на прогулку во двор кадку с розой, ставил ее на скамью, беседовал с ней, опрыскивал водой из пульверизатора. Она ему, видимо, что-то отвечала.
Мелочи жизни, которые с детства привлекали меня. Ухватишь за кончик нитку, торчащую из клубка, потянешь, и вот уж разматывается клубок… Ты просто придумал, вообразил, а вдруг оказывается, что именно так и было – то ли потому, что жизнь материализуется из нашей фантазии, то ли оттого, что, глядя на человека, мы читаем книгу судьбы и нет уже ни секретов, ни тайн, ведь если смотреть в корень – так мало вариантов, разве что в пустяках.
Возле подъезда пришлось подождать: парадный вход обзавелся секретным кодом. Вскоре вышла девочка, у нее на плече сидела живая сова и вертела головой, высматривая добычу.
Я поднялась и позвонила в дверь. Открыла старушка Пелагея, я ее напрочь позабыла, но она позволила мне войти, сказала, что живет здесь с сорок восьмого года и прекрасно помнит нашу семью, особенно Софью, врачиху, та лечила ее от радикулита.