Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моложе, красивее, выше после того, как прошли через превращение в свиней. Может быть, прав был Лонгоманос, когда объяснял величие Кирки?
Скалы Вульягмени[157]показывают свои красные десны. Море теперь совершенно белое, ощущения синего почти нет. На корабле ударили в колокол. Я посмотрел на него. Там надпись: «LA JOYEUSE 1880». Восемь часов.
Солнце уходило на закат. Задержалось на мгновение, словно ноготь, над горой Эгины,[158]а затем стало складкой на шелковой бумаге. На пыльных улицах Афин, должно быть, уже стемнело. Присутствие человека странно: иногда мне так неспокойно уже от одного нашего существования.
Ночь
Мы сделали остановку. Электрический свет простирается у подножья горы. Парень с французскими журналами и прелюбодействами сходит. Из лодки его зовет мать:
— Яннакис![159]Сынок!
Народная песня — ни дать, ни взять.
Четверг, рассвет
Ночь я провел на капитанском мостике, в корабельном кресле, пропахшем табаком и смолой. Было ненастье. Словно жатва. Словно рассвирепевшая стая диких уток. Подняли кливер. Образы, образы на этом полотнище, за образами — свист ветра, а еще дальше — слабый голос Николаса.
Пятница, утро
Весь минувший день в пути. В десять вечера (я уснул) меня разбудили ароматы материка. Якорь стало слышно некоторое время спустя. Перед нами были огни селения, справа — темная, поросшая растениями бухта.
— За кир Стратисом![160]— крикнул кто-то из подплывавшей к нам лодки.
— Здесь! — отозвался я.
— Добро пожаловать. Меня зовут Сотирис, — снова раздался крик.
Я сошел. У подножья корабельного трапа меня ожидал человек.
— Меня прислала кера Бильо, — сказал он.
Когда мы высадились на набережной, провожатый мой не стал задерживаться. Я последовал за ним. В свете кофеен я лучше рассмотрел его лицо. Небольшая голова, опущенные вниз усы, морщинистая шея. Сотирис был стар, однако глаза его то и дело допытывались.
Мы сели на осликов и отправились в путь. Небо было роскошно. Звезды сияли сочетаниями водопадов. Неведомое лоно ночи с далеким сжатием глубоко у корней родной земли. Другая жизнь.
Мы остановились у каменной ограды.
— Здесь ее дом, — сказал Сотирис.
Я спешился. Чуть далее в глубине — наполовину освещенное окно. Я попробовал было задержать Сотириса. Он пожелал мне спокойной ночи и ушел. Дверь в дом была наполовину открыта. Бильо уже легла.
Пятница, вечер
В доме у нас две комнаты: в одной живем мы, в другой Бильо устроила ванную и кухню. У меня есть стол и две книги — «Одиссея» и Макрияннис. Из нашего окна видно море. Три необитаемых островка и больше ничего до самого горизонта. Электричества нет.
Кажется, слова мы исчерпали. Понимаем друг друга посредством односложных звуков и жестов, как у слепых. Великая благодать.
Суббота
Тело ее, скользящее в воде, а затем простирающееся на солнце, — новое познание.
«Наступил полдень, и морской Старец вышел из моря. Наши руки крепко держали его. Он стал превращаться: лев, дракон, пантера, вепрь исполинский, вода текучая, древо высокое и пышнолистое. Когда силы его иссякли, он заговорил…»
Наши руки крепко держали его: крепко держали эту перемену в полдень. Нужно видеть ее и держать обеими руками, чтобы она заговорила.
Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, будто я — старец, который исправляет ребенка.
Воскресенье
Регулярно под вечер Сотирис приходит или уже ожидает нас дома. Ему восемьдесят лет, но он полон свежести любви. Сельчане порицают его за то, что он живет со своей женой, не повенчавшись. Кажется, у него не было денег или было слишком сложно получить развод с первой женой, которая вот уже пятьдесят лет как оставила его. Он великолепен. Великая раса. Он рассказывает нам сказки. Уверенность в его повествовании необычайная. Таким вот представляется мне и Макрияннис. Нераиды[161]беседуют с ним: он родился в субботу. Он описывает их. Помешанным его нельзя назвать ни в коем случае. Насколько упорядочены его мысли, видно, когда он судит о делах людских, а также по тому чувству юмора, которого так много в его поведении. Он обладает благородством бедности.
Понедельник
В пятницу Бильо должна уехать в Афины. К счастью, расписание рейсов изменилось, и их стало больше. Вернется она в среду. Она говорит, что пять дней одиночества могут пойти мне на пользу.
На закате мы поднялись на гору. Тропинка проходила под масличными деревьями. На каменном выступе сидел слепой старик, положив одну ладонь на другую и опираясь о посох. Ниже — старуха с волосами, как шерсть на прялке, присматривала за овцами. На вершине виднелась церквушка. Мы смотрели сверху на другую лощину. Спокойное дыхание сосны. Напротив — темная гора, черная громада, а пядью выше, по линии ее хребта, — звезда Венеры. Море убегало и не убегало. Ощущение справедливости. Весы, делающие судьбу ласковей.
Я заглянул в церквушку. Бильо зажгла свечу перед иконостасом. Убогий красный занавес на царских вратах. Свечи струили мягкий свет, который протянулся то тут, то там золотыми ракушками. Золотое и черное окружение: золотое — посыпанное мелкой пылью ладана. Мы стали спускаться. Мул, рыжая корова. Затем — лай собаки на море, на этот безбрежный текст.
Обо всем этом мы беседовали во время спуска.
— Мир, который молчит, если не напоить его собственной кровью, — сказал я.
Мы замолчали. Затем она вдруг сказала встрепенувшимся голосом:
— Иногда ты очень смешон, Стратис. «Вопрос не в том, чтобы узнать, чем питаться, чтобы стать королем, а в том, чем я стану, если буду есть кукурузный хлеб». Когда ты мне это говорил?
Вторник
Однако вчера вечером, когда я рассказал морскую историю Николаса, на лице у нее появилась меланхолия, которой раньше никогда не было.
— Вот для чего рождается человек, — сказала она. — Для кораблей, которые уходят под воду, для кораблей, которые сгорают. — Она засмеялась. — Не помню, где я прочла это. Должно быть, это один из кусочков моей книги.