Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но теперь жить с тем, что я открыл в себе, было невыносимо. Никакие пытки, изобретенные Хальде, не могли бы причинить мне муки, равные тем, какие я испытывал от того, что знал о себе сам. Неужели это со всеми так? Может, я просто не знал подлинной цены частной жизни моих фараонов и она тоже явила бы собой похожее зрелище? Но ведь мне было известно все об одном из них – Джонни Спрэге, и я понимал, что было в нем такого, чего недоставало мне. Он обладал естественной добротой, великодушием, умерявшими даже его грехи до извинительных проступков, потому что в нем всегда было самое главное. А я… То ли от рождения был такой – лишенный естественной нравственности, то ли где-то ее утратил. Мальчуган, семенивший рядом с Иви, не имел ко мне отношения, но молодой человек на велосипеде, дожидавшийся, когда светофор даст зеленый свет, он и я – одно существо под той же кожей. Мы ответственны друг за друга. А потому, когда я оглянулся назад и память воскресила Беатрис, красота ее простоты и прямодушия пощечиной хлестнула меня по лицу. Это пустое место, это безличное существо, этот вакуум, который я в конечном итоге вывел из молчания, оказался для меня теперь наполненным до краев. И так же, как вещество, составляющее живую клетку, сияя, входит в фокус, по мере того как винтом регулируют микроскоп, так и я теперь видел, чем была Беатрис и что всегда сияло, отражаясь в ее лице. Она была бесхитростной и любящей, великодушной и кроткой – качества, которые не нужны в политической жизни и редко приносят их обладателю успех. Но в моей памяти, как и дни, проведенные в детской палате, они сияют. И тем не менее, вспоминая себя рядом с Беатрис, я не находил ни одного момента, когда был волен поступать по совести. Во всей этой непростительной истории ее обольщения я не помню ни одного момента, когда, будучи тем, чем был, мог бы поступить иначе, чем поступил.
О, этот материк, называемый мужчиной, – со всеми его полуостровами, мысами и заливами, непроходимыми зарослями и заливными лугами, пустынями и озерами, холмами и горами! Как мне избавиться от этого царства, как отбросить его?
Если бы я мог повторить за Ником Шейлзом, что свобода лишь несбыточная надежда, которой тешат себя верующие, я, пожалуй, вжился бы в эту череду медленно текущих дней – так тому и быть. Если бы я мог вместе с Ровеной Прингл сказать: верь, и только, – может, я вписался бы в какую-нибудь успокаивающую систему поощрений и наказаний, прибылей и потерь? Но я вырос на картошке и ничего не принимаю на веру – я смотрю сам. Если бы я только мог видеть в грязи грязь, а в людях одни нули и раздражаться от соприкосновения с повседневностью! Если бы мог принимать мир таким, каков он есть!
Где-то, когда-то, выбирая между свободой и несвободой, я свою свободу утратил. Я еще ничего не утратил, когда церковный служка ударом сшиб меня с ног. А может, этот удар убил меня и оплатил все долги? Но между тем случаем, тем временем и пареньком на велосипеде, молодым человеком были годы в школе, той, другой школе. Значит, там, где-то там? Там – среди запаха цветов и раздевалки, среди тетрадок и диких мальчишеских выходок, поощрений и наказаний, там, когда казалось, жизнь всегда будет такой?
Обучение в школе было совместным. Совместным – официально, однако на деле более строгого разделения полов, мне кажется, не существовало нигде. И разделились мы сами, без стороннего вмешательства, – и произошло это сразу, в первый же день, с первого часа. Испуганные новички, войдя в классную комнату, мы тут же инстинктивно размежевались: девчонки заняли места слева, мальчишки – справа. Невидимую черту, словно по общему уговору, не переступал никто. Даже меня, все еще помнившего великолепные банты в волосах Иви, ничто не заставило бы перебраться к девчонкам. Само небо раскололось бы и обрушилось нам на головы! Мы изо всех сил старались делать вид, будто ходим не куда-нибудь, а в школу для мальчиков: мы понимали, что характер образования в нашей крохотной провинциальной классической школе определялся не предписаниями педагогической теории, а простейшими экономическими выкладками. Нас обучали по дешевке, и мы должны были быть благодарны, что вообще обучали. К нашим буйным стычкам у ручья на краю спортивной площадки допускались одни мальчишки. Мое не совсем обычное положение в доме священника лишало меня почвы под ногами – и вот, еще довольно смутно представляя себе очертания общественной пирамиды, я вздумал хвастать, будто я священнику сын, ну все равно что сын, – и от меня сразу отвернулись. Обособленность омрачила мне время медленного взросления – то время, когда кожу сдирают заживо, невесомое перышко давит свинцом и пустячный укол больно вонзается в тело. Всюду я был чужим. Единственным убежищем служила постель, но там меня преследовали неодолимые ночные страхи: вот тогда-то я и наловчился, свернувшись клубком, извлекать из собственного тела то утешение, в каком мне отказывал мир. Мало-помалу для меня стало привычно устраивать для внутреннего тока короткое замыкание, довольствуясь мгновенным истечением накопленной, словно в батарее, энергии – ради одной-единственной ослепительной вспышки.
Какой же знак Зодиака правил тогда судьбой Сэмми? Целых два. Вот они встают у меня в памяти – Дева и Водолей… Вдвоем они образуют арку, воздвигнутую не в честь триумфа, но поражения, они держат мой геральдический щит; если я кем-то создан, то создан ими: они – мои родители, не плотские, но духовные.
С нашей классной наставницей мы целый год читали Писание; вела она и другие предметы. Рыжеволосая старая дева, в весьма солидном возрасте, с рыжеватой порослью, пробивающейся на верхней губе и на подбородке… Мисс Ровена Прингл. Вот уж кто меня ненавидел! И было за что: я вызывал у нее омерзение, да и она меня отталкивала; к тому же меня усыновил почти потерявший рассудок преподобный отец Штопачем, а она по нему сохла, и вот, вместо того чтобы жениться на ней, он взял и усыновил меня. Держалась мисс Прингл со всеми фиглями-миглями истинной леди. Стоило ей обнаружить у себя на руке чернильную марашку – пальцы щепотью взлетали в воздух и судорожно принимались отряхивать друг дружку – крошечные щупальца белоснежного осьминога: только так, на грани истерики, подлинная леди обязана блюсти чистоту. Любое пятно – не грязь, пятно! – было для нее непереносимо; и в своих религиозных наставлениях она держалась тех же правил. Одевалась она в коричневое. Если шел дождь, она влезала в коричневый макинтош с узким поясом, втискивала ноги в галоши; на руки натягивала плотно облегающие перчатки, а над головой качался коричневый зонт, украшенный кисточками и фестонами. В школе она ненадолго скрывалась в женской учительской, а затем, явившись в класс, уверенно шествовала к столу – образец вкуса и безупречной опрятности. Мисс Прингл носила пенсне в золотой оправе: золотая цепочка тончайшей выделки крепилась к миниатюрной золотой булавке, скрытой в кружевных оборках у нее на груди. Здесь же мерцал прозрачным отливом ограненный топаз. На полноватом веснушчатом лице неизменно играла благодушная учительская улыбка, тщательно обдуманная, как и весь ее гардероб.
Мисс Прингл ни до кого не дотрагивалась. В ее арсенал не входили оплеухи вроде той, какой оглушил меня церковный служитель. Осквернять себя прикосновением к чужой плоти – это было не для мисс Прингл. Сверкающие белизной пальцы, как и золотое кольцо на правой руке, принадлежали только самой владелице, существуя как бы вне окружающего. Она брала не любовью, а страхом. Ей незачем было прибегать к ударам тростью: она обладала иным оружием и пускала его в ход с утонченной жестокостью, коварно, безжалостно.